Такой писал немецкую столицу один из самых ненавистных нацистам художник Эрнст Людвиг Кирхнер. Переехав из старинного Дрездена в Берлин, он был потрясен «симфонией великого города». Не обремененный богатой историей, Берлин жил не прошлым, как другие немецкие города, а настоящим, причем так бурно, что становилось страшно. Кирхнер взялся изобразить эту гамму чувств в картине с непритязательным названием «Берлинская уличная сцена». В сущности, Кирхнер написал первый портрет нового города, в котором пейзаж заменяют люди и энергия: здесь все живет, дышит, мечется. В центре – две яркие во всех отношениях женщины. О роде их занятий клиентов оповещают огромные шляпы с перьями, которые выглядывают поверх голов прохожих, словно райские птицы посреди берлинской зимы. Пара девушек окружена безразличными прохожими-мужчинами в синих пальто. Лишь один, возможно – сам художник, остановился, чтобы восхититься экзотическим зрелищем. Кирхнера интересует не жанровая сценка, а внутреннее взаимодействие людей с городом. Обнажая, как все экспрессионисты, нерв картины, художник, насыщает эротической энергией берлинскую улицу. На холсте нет ни земли, ни неба. Фигуры плавают в густом лиловом киселе, залившем и верх, и низ полотна. Этот фон, как альков, затягивает нас в соблазнительное приключение, отчего и сам город кажется грехом, искушением, сладкой отравой.
В этой картине, которую теперь считают самой важной в германском авангарде, сосредоточились все черты экспрессионизма, который был ответом тевтонской музы на галльский импрессионизм. И те и другие художники отвергали прежние правила. Но французы были экстравертами, а немцы – интровертами: они писали ландшафт души, увиденный внутренним взором и искаженный им.
Считая экспрессионизм сугубо национальным искусством, нацисты сначала терпели этот грубоватый и напористый стиль. Но настаивавший на безоговорочно жизнеподобном искусстве Гитлер не выносил живописи, меняющей реальность. Затравленный нацистами, Кирхнер в 1938 году покончил с собой.
Другим художником, который вызывал особое бешенство властей, был Пауль Клее. Нацисты называли его «инфантильным идиотом». Другие считали его, наряду с Пикассо и Матиссом, отцом-основателем современного искусства.
Всю жизнь Клее занимался одной проблемой: как выразить внутреннее через внешнее. Не только большой художник, но и знаменитый педагог, он объяснял своим ученикам эту проблему, сравнивая картину с деревом.
– Корни уходят в почву реальности, – говорил он, – крона парит в облаках. Корни не похожи на крону, но дерево одно и то же.
Клее зарывался в реальность, чтобы найти клад. Вещи у него плавают во мгле подсознания, откуда они – минуя сознание – поднимаются и оседают на холсте или бумаге.
– Кандинский, – сказал однажды Клее о своем друге и менторе, – научил меня тому, как пройти путь от прототипов к архетипам.
Все работы Клее – отчет о путешествии. Они загадочны, увлекательны и разнообразны, как сборник волшебных сказок, пересказанных ученым-мистиком. Искусными их делает ненавязчивое мастерство художника. Сначала это была вибрирующая, а лучше сказать, – танцующая линия рисунка, которому он учился у своего первого кумира Ван Гога. Потом пришел цвет. Посетив Тунис, Клее открыл радость чистых красок, которая не оставила его до мучительной смерти. Долго и трудно умирая в Цюрихе от сердечной болезни, он, когда уже был не в силах есть и играть на скрипке, продолжал писать яркую живопись, которую нельзя не назвать веселой.
Одна из этих поздних картин изображает гротескную солнечную систему, где ломтик апельсина заменяет светило, а вращающиеся вокруг него крутые яйца – планеты. Этот астрономический натюрморт подвешен в безвоздушном пространстве воображения: он, безусловно, невозможен, но он, бесспорно, существует – как сон, мечта или фантазия.
Творчество «дегенеративных» художников, в сущности, составляет и исчерпывает историю искусств Веймарской Германии. Эта короткая эпоха – бельмо на глазу истории. Первую немецкую республику, коррумпированную и беспомощную, никто не полюбил и не пожалел. Безмерно яркая и очень несчастная, она соблазняет примером и пугает уроком. Мы не знаем, помог или помешал веймарский режим появлению нацизма. Точно известно, что он его не остановил.
Вслед за кистью