Хан потряс головой, потянулся, зевая. Толкнул мальчика к выходу. На пороге, словно спохватившись, сказал:
— Деде, зови Таечку, а пусть с нами идет.
Дед глянул из-под бровей. Вытер узкогубый рот ладонью, слизал с кожи влагу.
— Идите. Та идите уже. Таечке нонче другая забота. Нора! Дай девке платье свое, тебе все одно в него не залезть. Да волос ей расчеши. Ханка!
Парень дернулся от окрика. Выскочил в коридор, где нетерпеливо переминался Корайя, тыкая носком стертого кожаного чувяка в бревенчатую стену. Пошел быстро, хмуря брови и шевеля губами — ругался шепотом.
— Ханчик, — Корайя поймал напряженную руку, засеменил рядом, стараясь попадать шаг в шаг, — ты чего? Да чего ты? Мы ее заберем. Вот мамка солнечного дождя напитает силу, и мы Таечку к ней. В лес прям.
— Когда?
— Чой-то?
— Когда напитает? Мамка ваша…
— Десять раз по три дня. Ночи посчитать мне? Ага, да. Десять раз по три дня-ночи. Ты чой-то снова не рад?
Хан дернул его за руку, отводя к стене. Заслонил, кланяясь — мимо прошли парни в военной одежде, пересмеиваясь и не обращая внимания на тощего юнца, который из-за болезни не годился в войны, стал сразу дядьем, а на них вояке и смотреть-то гадостно и презрительно.
Коридор опустел, и они пошли дальше, на крики за поворотом.
— Месяц, — мрачно ответил мальчику Хан, — а деде уже платье ей велит. Сегодня отдадут Таечку, а ей что — двенадцать годов вот только. Чего скалишься, дурачок?
— Ты дурачок. А я умничок как раз. Чего с Тайкой будет-то? Помнут ее злые дядьки. Ну и пусть. А мамка ей снова все вростит. И силу и радость. Зря ты, Ханка, боишься. Смотри, не стану тебя любить, уйду к мамке совсем.
Хан тряхнул головой, отмахиваясь от детских угроз. Напряженное лицо было погружено в свои мысли. Недалеко от криков харчевни он остановил мальчика, хватая того за плечо.
— Корайка… Я пойду! И Таечку заберем, да? Только надо скорее, к вечеру сегодня давай?
— А ты мне стеклышков, — быстро ответил Корайя, сжимая и разжимая кулачок, цветненьких которые, в ящике кои прячешь.
— Совсем ты еще дите. И жадный. Хитрый ты малец, Корайя.
Мальчик надул губы, опуская голову. Вырвался и пошел вперед, шевеля губами в такт шагам, бормотал насмешливые слова-дразнилки. Хан не стал обращать внимания на злость брата.
Забрав судок с углями, они вернулись домой, и когда он снова намерился поговорить с Корайей, того уже не было, убежал куда-то с другими детьми. Хан остался управляться по хозяйству, стараясь не думать о том, что день идет к вечеру и как же ему забрать сестру, которая сейчас помогала беременной Норе чистить коренья, сидела на табурете, клоня расчесанную голову с косами, уложенными вдоль спины.
Но когда небесный свет потускнел и дед, пригладив седую клочкастую бороду, кликнул внучку, та не отозвалась. Хан, с противной щекоткой по тощей спине, вызвался разыскать, выскочил в коридор, быстро пошел, почти бегом, кусая губы и раздумывая, в какую сторону направляться, а еще — неужели все? Ведь сам согласился…
Через час, в полной темноте, все еще ошеломленный собственной смелостью, он, спотыкаясь, брел следом за младшим братом, крепко держа в руке холодные пальцы Таечки, а та другой рукой подбирала подол слишком длинного для нее нарядного платья, шла молча, послушная.
В руках Корайи светили гнилушки, он размахивал ими, хрипло напевая песенку без смысла. Под ногами идущих чавкала жирная грязь. С трудом вытаскивая ноги из липкой глины, Хан старался не думать, о том, что болящая она, открытая земля, и как вернется, придется долго лечить ноги, покрытые свежими язвами. Оно ведь так, у дядьев, что ходили за млеком в дальнюю рощу за болота. Но рядом шла Таечка, и показывать страх было никак нельзя.
А после его сожрала усталость. Ночь плыла над головами, в разрывах тяжелых туч редко поблескивали звезды, вдалеке кто-то тяжко ухал, потом жужжал, слетая и снова уносясь вверх. А Хан желал одного — остановиться, наконец, сесть, а еще лучше — лечь, растягиваясь на жирной глине, и пусть утром язвы и лихорадка. Заснуть…
Но вредный Корайя топал и шлепал, махал руками с бледными маячками синих огней. Иногда поворачивался, дразня уставших спутников. И притих, лишь когда втроем ступили под странную огромную крышу — так показалось Хану, моргающему почти не видя. Он вообще плохо видел в темноте, а еще все время болели суставы, распухали, торча шишками, в коленях и локтях, так что днями лежал, сжимая искусанные от боли губы, отворачиваясь от вонючего зелья, которым потчевала его Кора — старая мамка, когда-то родившая его в этот мир.
— Дерева, — вполголоса сказал Корайя, беря усталого Хана за руку своей — горячей, как маленькая печка, — большие какие дерева, ты утром узришь. А стеклышков — это не мне ведь. Это мамке солнечного дождя. И проволочны стеклы тоже ей. Какие ты делал. Ты же их взял, да, Ханка?
— Я вижу сейчас, — тонкий голос Таечки прозвенел и утих, схваченный густой шевелящейся массой, — дерева…