Хан замер, поднимая лицо и жадно водя по темным массивам почти слепыми глазами. Раздувал ноздри, втягивая странные запахи. Ноющие колени дрожали, подгибая ноги, казалось, хлопнется на задницу, закричит в ужасе от подступившего непонятного, которое поглощает крошечную троицу. Думал — ночное небо с облаками. Темные, густые, нависли. А это — дерева? Да полно. Бывает ли так?
Он не мог стоять, медленно оседал, отпуская детские руки, зашарил, опираясь ладонями во что-то мягкое, пружинящее.
— Травичка, — довольно сказал Корайя, хлопаясь рядом и сладко вздыхая. И засмеялся, когда старший брат вскочил, тряся руками и поднимая ноги по очереди.
— Ханка! Струусил, Ханка, струуусил! Сиди. То просто травичка. Не часовая. Она не кусает кожу. И это не моя кровная. Моя вота, — он поднес гнилушку к рубахе, распахнул, показывая рванувшиеся наружу черные гибкие стебли. Пошептал, поводя рукой, и трава улеглась, снова прижимаясь к белеющей в голубом свете коже.
— Ханка, — шепотом позвала Таечка, тронула дрожащую руку, мягко усаживая его рядом на густую короткую травку, — ты не боись, Ханка. Это будто игра, да? Или сон. Давай так будем думать.
Игра, подумал Хан, послушно садясь и стараясь не нажимать на стебли собой, будь такая возможность — парил бы над мягким ковром. Игра. А в игре — правила. Тут они — такие. Тут по правилам — живые огромные дерева, каких не бывает вообще. И трава не в часовых банках. И не кровь-трава, которую прячут новые дети, непосчитанные никем. По правилам, на этой траве можно сидеть. И она не сожрет тебя, как мокрая трава болот. А еще — он вовсе не трус.
— Где же твоя солнечная мамка? — он кашлянул, избавляясь от хриплой дрожи в голосе.
— Утра будем ждать, — Корайя уже разлегся, два огня в раскинутых руках освещали безмятежное лицо с задранным подбородком, — тут спится и зевается и сно-снится же. Чего сидите? Я побужу, когда солнце.
— Солнце, — шепотом сказала Таечка и легла, кутая ноги широким подолом.
Хан вспомнил, что не трус. И тоже лег, поводя плечами, чтоб не давить травяной ковер. Уставился на черную массу над головой. Куда там спать. Если на них смотрит это. Ветки. Листья. Когда думал — тучи, то думалось — низкие они. А если дерева — высоченные, как тучи. Начнут валиться и не убежишь, далеко зашли.
— Ханка… а ты видел солнце? Без облаков чтобы. Как вот Корайчик баял.
— Я бы твоему Корайчику. Его два года тому выпростали, а лезет кругом, вроде самый умный. Нет, Тай, не видел. Никто не видел, ибо нет его отдельно от облачной завесы и дождей.
— Он видел.
— Врет он все.
— А если не вру, — послышался голос младшего, — я тебя тогда, Ханка, щелкану по заду. На три раза. Ага? — зевнул сладко и с угрозой потребовал ответа, — ну?
— Хоть четыре, — сердито отозвался Хан.
— Я не вернусь, — шепотом сказала рядом Таечка, — если есть оно. Я лучше тут умру. Пусть дерева меня едят. И пусть не будет благостыни.
— Ой-ой, — засмеялся Корайя, повернулся набок, суя руки под круглую щеку, — смелая какая. Спи, Тай.
Хан сам не заметил, как заснул. Спал, видя во сне огромные облака, белые, как кисейные пелены, обнимающие спящую Неллет, но ярче, с бликами света на крутых плотных боках. Там во сне у него были здоровые руки и ноги, правильные глаза, распахнутые — не болели. И сильно врывался в тощую грудь сладкий, как небесная манна, радостный ветер. Такой сильный, что, вдохнув, Хан закашлялся, хватая себя за рубашку. Повернулся, морща нос от остреньких щекотных стеблей. И сел, стукая сердцем.
На темной зелени сидели дети. Молча смотрели, разглядывая пристальными глазами. Мальчики и девочки, возраста его брата, а еще были постарше, лет, наверное, десяти, быстро прикинул Хан, пытаясь сосчитать, десятка, наверное, три. Или четыре. В рваных рубашках, штаны подвернуты над босыми ступнями и выпачканными зеленью щиколотками.
— Сестру побуди, — сказал тонкий мальчишка, поднимаясь.
И все зашевелились, вставая и хлопая себя по груди — загоняли в одежду каждый свою траву, темные, багрово-зеленые гибкие стебли, а те уворачивались, щелкая пальцы тонкими кнутиками.
Хан шел, потому что некуда было деваться — Таечка мелькала впереди, окруженная странными детьми, такими незнакомыми, хотя некоторых он узнавал, мысленно проговаривая имена, чтоб за них зацепиться. Дейка. Нарина. Паай. Хени-Хэнай. Но привычные имена отскакивали, не желая приклеиваться к молчаливым уверенным фигурам, самая высокая из которых не доставала Хану и до плеча. Больше всего было маленьких, шли, быстро перебирая короткими босыми ногами, яркими в бледном зеленоватом свете, процеженном сквозь густую листву. Они, как Корайя, думал Хан, исподтишка рассматривая детские лица, круглощекие, с торчащими под густыми вихрами ушами. Корайе было два, хоть и выглядит он пятигодком, почти все рожденные в последние годы, вдруг стали быстро расти. Значит, этим вот — тоже. Два года или три. А тот, что скомандовал, ему, должно быть, не больше настоящих пяти.