Хан сглотнул, поспешно придумывая, что бы такое ответить. Но женщина не стала ждать, заворочалась, держась за ветки, спустила ниже босую голую ногу, нащупывая ступней древесное плетево. Дернула подбородком, указывая куда-то за спину Хана над его плечом.
— На благость вашу не глянешь ли? С низов ее не видать.
Хан повернулся, так же хватаясь за гибкие прутья, качаясь, устроился прочнее, уперев ногу в колышущуюся развилку. И сразу забыл и кривые глаза на большом лице, и насмешку в низком гудящем голосе.
Черная туча низкой шапкой накрывала вдалеке, за лесом и солнечной равниной, огромное пространство, с краев жирно блестящее водяными бликами, а ближе к середине, где уже плохо смотреть, где тень и серая под тенью дымка — неровные кубики, будто плохо тесаные квадры камня, наваленные плоской кучей.
Туча мертво стояла, нахлобучась тяжелой шапкой с плоским днищем и гороподобной вершиной. И по верхам ее блики меняли цвет тяжелой массы, высветляя и разреживая.
— И ты там, — мерно проговорила женщина, — сидишь ли, стоишь, рот раскрыл, как птенец несмышленый, ловишь дурным языком благость безмыслия и манну безделия. К чему умишко, к чему сила с ловкостию, ежели все дает вам великий кормилец, великий управитель жизней ваших.
Туча дрогнула, поплыла внутри себя, пластаясь и растекаясь, превратилась в густой и отсюда видно — плоский туманный покров. Не ушла, изменившись, застыла снова. А по краям, где взблескивала гладь отравленных болот, вырвались и пошли вверх извитые столбы испарений. Подпитывая и насыщая облачное вымя.
— Что, — хрипло сказал Хан, думая одновременно со словами, — это вот, что? Это мы там, да? Пока тут. Солнце тут. А мы — там все время?
— А вовремя стал укрываться, от вышних подачек, — похвалила собеседница, — умишко не сгнил, не сплесневел, думаешь верно. Да, милый, вы — там. А мир-то? Видишь, мир каков он?
Голова Хана мерно поворачивалась, от осиянной солнцем бесконечной равнины к жирному наросту родного поселка, укрытого тучевой массой. И — обратно. И — снова.
— А другие? — он вывернулся, меняя позу, не замечая, как сильно руки стискивают гибкие плети ветвей, — и другие, да? Так же? Что это? Что это такое, мать солнца?
— Отсель не увидишь, но уж поверь. С корнями ходила, росла в прочих лесах, где стволы мохнаты и листья, как длинные лохани. Какая я тебе солнцу мать? — мерный говор сменился сердитой скороговоркой, — напридумывают, по дождям бегая. Солнце наш свет, а матерью я была не ему вовсе. Все спутали, щенки голопузые. Ну, уж и ладно. Какое имя им нравится, такое и приняла. А ты? Меня не узнал ли?
Хан снова поднял глаза на фигуру, прикрытую листьями, нахмурился, соображая и не имея сил думать: перед глазами стоял поселок, укрытый жирной тучей.
— Молод, — постановила женщина.
Подняла руку, смахивая с лица проволочную оправу, та полетела вниз, кувыркаясь и блестя стеклами. Глаза, плывя по лицу, заняли положенное им место под широкими бровями. Женщина обмякла, укладываясь в свою колыбель. Зевнула, откидывая голову так, что седые пряди свесились, путаясь с ветвями и листьями. Колени согнулись, пряча грудь. И всю ее потащило внутрь, в раскрывающуюся цветком макушку дерева.
— Завтра. Погуляй тут, передохни, поспишь, прирастай утром, покажу тебе и зеленое. Тута, на свету. Глаза уж привыкнут. Потом и синеву получишь. Уж торопиться куда.
— Подожди!
Хан дернул ногой, которую мягко, но ощутимо тянуло внутрь, будто дерево всасывало живую плоть, возвращая на землю, к живым корням. Приподнялся, опираясь на ветки, те послушно выгнулись аркой, поддерживая.
— Ты! Я идти должен. Обратно. Сама сказала, про след ноги. А я не ослеп. Ну и…
Над коленями на сонном лице приоткрылись глаза, рука выпросталась, убирая со лба пряди, которые уже срастались с гибкими прутьями.
— А зачем же? Детки пусть бегают, в них живости много. А ты пришел — сиди. Кормись живым соком. Травичка вон тебя приняла, раскустится, будешь навсегда наш. Или плохо?
— Так им плохо! — удивился Хан в ответ на ленивое удивление, — кто остался. Надо сказать. Про солнце.
Ветер гулял поверху, приносил солнечное тепло, сдувал его бережно, затихал, позволяя свету снова согреть волосы и скулы. Это было так совершенно прекрасно, что Хан затаивал дыхание, машинально, чтоб не спугнуть, не веря, что тут всегда так. И можно дышать, никуда не денется свет и тепло.
Он и дышал, ожидая ответа. Но древесная женщина молчала, покачиваясь в полусомкнутой колыбели. Смотрела с непонятным сожалением.
— Что? — наконец, не выдержал он.
— Никто из них за тобой не пойдет, новый стебель. Некого приводить, из посчитанных. А несчитанные сами ходят. Туда и сюда. Им легче. Видел, как носит ветер плоды-летучки? Нет. Увидишь. Они и покажут. Наш ты теперя.
— Я и не спорю, — угрюмо возразил Хан, цепляя руками ветки и примериваясь голой ногой к развилке, — давно уж ваш, но идти все равно надо. Как тут? Чтоб самому спуститься.