В этом волшебном лесу, через который лежал путь в Навь, звериная сущность Ивана еще сильнее проявилась, да и немудрено – здесь все дышало колдовством, и казалось, чары древних волхвов украсили ягодные поляны россыпями земляники и черники, раскрыли звездочки незабудок и фиалок, усыпав сверкающей пылью ветви старых деревьев, что скрипели в тиши протяжно и тоскливо. Доносились крики незнакомых мне птиц, и аромат сосновой хвои, смолы и дурмана плыл над тропой.
Кто проложил ее в этой чаще? Кто ходит здесь, вытаптывая травы?
– Берендеи, – будто прочитав мои мысли, сказала Гоня, приостановившись. Нахмурилась, потянув носом воздух, принюхалась. – Костром пахнет. Мясом.
– Это те самые волшебные медведи-оборотни, о которых Баюн рассказывал? – спросила я, устало садясь на мшистый пень. Он закряхтел подо мной, зашипел и превратился в маленького, заросшего травой лесовика. Я взвизгнула, едва не свалившись в овраг, заросший лещиной, но Иван успел схватить меня за запястье и дернуть на себя. Едва руку не вывихнул, окаянный.
Лесовик же погрозил мне кулачком, сплюнул и, перекатываясь, уполз в бузину, что пышным облаком цвела в стороне от тропы. То, что время цветения давно прошло, явно дивные кустарники не тревожило, видать, в лесу этом чародейском, где ландыши цвели рядом со спелой земляникой, можно было встретить разные чудесинки. Вспомнилось, как попала на Ту Сторону в первый раз, когда Василиса меня испытывала, и вот тогда больно уж дивно показалось мне смешение времен – ягоды рядом с лютиками, первоцветы рядом с цветущим вереском. Сейчас привычно все то гляделось, не вызывало изумления.
Гоня лишь вздохнула устало, явно надоело ей следить за каждым моим шагом, чтобы уберечь от бед. А Иван меня нежно по щеке погладил, улыбнулся, и отчего-то легко и хорошо стало на душе.
– Берендеи – не оборотни в привычном понимании, чародеи это лесные. И не любят они незваных гостей. А мы в их лес без спроса явились да без приглашения. – Гоня все еще хмуро оглядывалась.
– Думаешь, не пропустят нас? – обеспокоенно спросил Иван.
– Думаю, намаемся, – уклончиво ответила Гоня.
И тут шелест, шорох по лесу пошел, птицы всполошенно загалдели, словно их что-то напугало. Треск поломанных ветвей – будто ломился кто через чащу, затряслись папоротники, разросшиеся под сосняком, – высоченные, мне почти по грудь они были.
И вот вывалился из зарослей огромный лохматый человек, в льняной рубахе и серых холщовых штанах, в онучах простецких, но не был он человеком, поняла я, присмотревшись. Заросшее густой бурой шерстью, с когтистыми лапами и медвежьей мордой, чудище это взревело и, если бы я не спряталась с визгом за Ивана, схватило бы меня!
Царевич наш после того, как двоедушником стал, тоже жутко гляделся. Да и рыкнуть мог и взвыть погромче колдуна, что из лесу к нам вышел.
Я спряталась в зарослях бузины, а царевич и берендей в схватке дикой сошлись – слышны были рев их дикий, треск ломаемых сучьев, топот и грохот, словно деревья огромные падают, сваленные чудищами, кружащими на поляне.
Гоня рядом притаилась, в подол моей рубахи вцепилась, и я, слыша ее дыхание, успокоилась, да и на поляне утихали звуки – рычание глуше стало, уже не падали стволы. Мысли о том, что берендей победителем из схватки мог выйти, я не допускала, слишком верила в царевича да в его силу двоедушника, ведь были эти существа непобедимыми, просыпалась в проклятом человеке в мгновение опасности невиданная мощь, и превращался он в чудище страшное.
Да и не был больше Иван человеком – тот, кто второй душой обзавелся, оборотнем, зверем становился.
Об одном я волновалась – чтобы нас с Гоней он не зашиб ненароком, потому, как только тишина опустилась на поляну, выскочила я из бузины да и бросилась туда, где берендей с Иваном бились.
Медведь уже человеком стал, сидел под сосной, и на лице его расцветали синяки да ссадины алели, из рассеченной губы кровь капала на рубаху изорванную, а вокруг поваленных деревьев видимо-невидимо, трава вытоптана, земля взрыта.
А у уцелевшей старой сосны стоит Иван – оскаленный, дикий, глаза горят бедовой зеленью проклятой, клыки – еще больше, чем были, грудь его ходуном ходит, а от зловонного дыхания травы вянут и пеплом осыпаются, смолой растекаются, и дымка дрожит над поляной – седая, мглистая, словно это дымок от костров вьется.
– Ваня! – Я к чудищу метнулась, и хоть было мне жутко да страшно, а обняла его со спины, ладони легли на плечи, оглаживая. – Ваня, Ванечка, милый, все кончено, вернись ко мне, Ванечка… Это я, Аленка!
Сердце в его груди – как молот на наковальне. Услышит ли? Вернется ли ко мне? Победит ли своего зверя?
Обернулся, оттолкнув. Смотрит злобно, дыхание со свистом изо рта парком вырывается – хотя лето и солнышко парит еще, а вокруг Ивана мороз трещит, иней по коже его идет узорами льдистыми. Это Навь вцепилась в него проклятая! Слюна бешеная каплет, и куда падет она, зловонная, там пылью все и осыпается.
Капнуло мне на руку – будто олово расплавленное, железо каленое, – тут же и волдырь вздулся, а я вскрикнула жалобно, и слезы от боли брызнули.