Теперь он с отвращением думал о былой близости с этой молодой, полноватой, с теплыми мягкими губами и уклончивым характером женщиной. «Все, что у меня было с ней, — это от дьявола, а потому мерзко, — говорил себе Бунин. — Ведь все ее желания, все стремления — мелочны и пустяковы. И все время, постоянно — притворство, желание казаться умнее и возвышенней, чем она есть на самом деле. А сколько я принес горя Вере! Почему об этом я забывал? А вот Вера оказалась настоящим ангелом, терпеливо выносившим мои выходки! Господи, прости меня».
И как епитимью, он наложил на себя обязанности: с особой добротой относиться к жене и не раздражаться присутствием Га-ли и Магды, терпеть их и помогать им в меру своих сил.
Он опять вел усидчивый, трудолюбивый образ жизни. Вставал, когда еще спал весь дом. После короткой прогулки завтракал и читал газеты. Затем поднимался из столовой к себе в комнату и удобно усаживался за стол, загромоздив его литературой о Толстом: из библиотечных книг делал выписки, а свои личные порой превращал в подобие рукописей — исписывал их, заполнял страницы отметками и подчеркиваниями. Любимый карандаш (забавно— как у Сталина) — синий.
Вот он лежит передо мной, бунинский экземпляр книги Полнера. Что занимало ум Ивана Алексеевича, какие мысли волновали его? Приведу лишь две.
«…Разногласия супругов не прекратились. Прежней любви — теплой и человеческой — уже не заметно в будничных отношениях Толстого к Софье Андреевне. Он даже сознательно работал над избавлением себя от исключительных привязанностей — это входило в его теории. Его идеал — ровное благожелательство ко всем людям, и в особенности к врагам. Исключительные привязанности к близким людям — грех и должны быть преодолены. Конечно, все это теории. В действительности, в повседневной жизни он оставался человеком, потеряв прежнюю любовь к жене, далеко не всегда способен был относиться к ней «по-христиански». Часто он волновался, сердился, издевался.
Софья Андреевна, напротив, сохраняла остатки личной привязанности к нему. Она ухаживала за ним, всячески заботилась об его телесном здоровье, волновалась и краснела от малейших знаков его внимания. Но учение Толстого она ненавидела всеми силами души: не говоря уже о том, что оно стояло в полном противоречии с ее любовью к семье и к материальным условиям жизни, оно, это учение, отнимало у нее душу любимого человека и ставило преграду между ним и ею. Оставшись изолированной среди толпы поклонников Толстого, она ожесточилась и при малейших намеках на толстовские идеи считала необходимым возражать. Насмешки Толстого, его протесты, его отзывы о семье, браке и женщинах действовали на нее вызывающе и заставляли со своей стороны, не стесняясь ничьим присутствием, доказывать противоречия толстовских идей и смеяться над ними. При этом ее самоуверенность, на которую жаловался Толстой еще в первые годы после женитьбы, развилась до невероятных размеров. Полное неуважение к идеям «великого» Толстого шокировало его благоговейных последователей и не могло не действовать на него самого».
«…В доме Толстых, в счастливой и светлой Ясной Поляне начался ад. Несчастная женщина потеряла над собою всякую власть. Она подслушивала, подглядывала, старалась не выпускать мужа ни на минуту из виду, рылась в его бумагах, разыскивала завещание или записи о себе и о Черткове. Она потеряла всякую способность относиться справедливо к окружающим. Время от времени она бросалась в ноги Толстому, умоляя сказать, существует ли завещание. Она каталась в истериках, стреляла, бегала с банкой опиума, угрожая каждую минуту покончить с собою, если тот или иной каприз ее не будет исполнен немедленно…
Жизнь восьмидесятилетнего Толстого была отравлена. Тайно составленное завещание лежало у него на совести. Все время он находился между не вполне нормальной женою и ее противниками, готовыми обвинить больную женщину во всевозможных преступлениях.
Ее угрозы самоубийством, хотя и сделались явлением почти обыденным, всегда держали его в страшном напряжении.
Подумать, — говорил он, — эти угрозы самоубийства — иногда пустые, а иногда — кто их знает? — подумать, что может это случиться! Что же, если на моей совести будет это лежать?»
В доме Бунина тоже далеко не всегда был праздник. И сцены бурной ревности, и семейные неурядицы — он тоже все испытал. Но все же Вера Николаевна, в отличие от Софьи Андреевны, всегда понимала, с каким необыкновенным человеком живет. И ее в самые трудные минуты утешало, что она — жена великого Бунина.
Хотя Вера Николаевна, в отличие от Софьи Андреевны, была лишена главной радости — материнства. Это светлое чувство она щедро изливала на «Яна», на Зурова, на всех, кто оказывался рядом.
Дух, право, замирает, когда следишь за полетом бунинской мысли, ясно отразившейся в пометах на книге Полнера. То и дело повторяются на полях многозначительные пометки: «А я?», «И я!»