Так я сыну-то: „Бери за полцены, чтоб и тебе не досадно, и ему не обидно. А то что же это, вроде разбоя на большой дороге“. Пра-аво! Оно, барышня, понятно… (что это я все „барышня“, — положение-то ваше хуже вдовьева! Ни мужу не жена, ни другу не княжна!) оно, барынька, понятно: парень молодой, время малиновое, когда и тешиться, коли не сейчас? Не возьмет он этого в толк, что в лоск обирать — себя разорять! И корову доить — разум надо. Жми, да не выжимай. Да-а…
А уж почет-то мне там у него на пункте — ей-Богу, что вдовствующей императрице какой! Один того несет, другой того гребет. Колька-то мой с начальником отряда хорош, одноклассники, оба из реалки из четвертого класса вышли; Колька — в контору, а тот просто загулял. Товарищи, значит. А вот перемена-то эта сделалась, со дна всплыл, пузырек вверх пошел. И Кольку моего к себе вытребовал. Сахару-то! Сала-то! Яиц! В молоке — только что не купаются! Четвертый раз езжу. <…> С утра — на разбой. — „Ты, жена, сиди дома, вари кашу, а я к ней маслица привезу!..“ — Как в сказке. Часа в четыре сходятся. У наших Капланов нечто вроде столовой. (Хозяйка: „И им удобно, и нам с Иосей полезно“. „Продукты“ — вольные, обеды — платные.) Вина что-то не заметно. Сало, золото, сукно, сукно, золото, сало. Приходят усталые: красные, бледные, потные, злые. Мы с хозяйкой мигом бросаемся накрывать. Суп с петухом, каша, блины, яичница. Едят сначала молча. Под лаской сала и масла лбы разглаживаются, глаза увлажняются. После грабежа — дележ: впечатлениями. (Вещественный дележ производится на месте.) Купцы, попы, деревенские кулаки… У того — столько-то холста… У того — кадушка топленого… У того — царскими тысячу… А иной раз — просто петуха…
Рузман (семьянин) добродушен. Обнаруживая какой-нибудь запретный (запрятанный) плод, вроде куля муки, сам первый сочувствует:
— Ай-ай-ай! И семейство большое! Нельзя же, в самом деле, семь собственных детей, жену, бабушку и дедушку одним чистым воздухом питать!
Есть в нем и ценитель: так, хитро скрытное и долго сопротивляющееся вызывает в нем любование.
— Такой плут этот Микишкин, такой плут! Ему бы только ликвидацией банков заведывать! И куда он это, вы думаете, он свои николаевские забальзамировал?!
Полегонечку (восьмой день!) вхожу, вживаюсь, уже делю (лирически!) триумфы и беды, уже хозяйка, обеспокоенная долгим отсутствием мужа, — мне: „Что же это наш Иося нам изменяет?“
Я по самой середине сказки, mitten drinnen. Разбойник, разбойникова жена — и я, разбойниковой жены — служанка. Конечно, может статься — выхвачу топор… А скорей всего, благополучно растряся свои 18 фунтов пшена по 80-ти заградительным отрядам, весело ворвусь в свою борисоглебскую кухню — и тут же — без отдышки — выдышусь стихом!
Зовут на реквизицию. (Так герцоги, в былые времена, приглашали на охоту!)
— Бросьте вы свои спички!.. (Сколько у вас осталось коробочек? Как — целых три даром отдали? Ах, ах, ах, какая непрактичная!) Едемте с нами, без спичек целый вагон муки привезете. Вам своими руками ничего делать не придется, — даю вам честное слово коммуниста…
И хозяйка, ревниво (не ко мне, конечно, а к мыслимым „продуктам“):
— Ах, Иося, разве это возможно! Кто же мне завтра посуду будет мыть, когда я на базар пойду за дрожжами!
(Единственный, в этой семье, покупной „продукт“)».
Это свидетельство — клеймо позора ленинской власти.
Социальные перевороты хороши только для разбойников и убийц. А у Ленина и нынче миллионы приверженцев. По злобе сердца? Или по непроходимой тупости?
Кронштадтские матросы, солдаты и рабочие своими глазами увидали те преступления, которые творили большевики.
Их деяния потрясали цинизмом и жестокостью.
Даже сам Ленин, страстный любитель всяких экзекуций, признавал: «Это изнеможение, это состояние — близкое к полной невозможности работать». Можно уточнить: полной невозможности жить.
В январе — феврале 1921 года голодал не только город (как и в предыдущие два-три года), но и ограбленная деревня. Крестьянин, видя, что у него отнимается все на корню — и у середняка, и у бедняка, — перестал сажать и собирать (по крайней мере, посевные и обрабатываемые площади резко сократились). Вопреки заверениям Троцкого, остановился транспорт. Ужас перед надвигающейся голодной смертью стал причиной массовых забастовок.
Петроград не был исключением.
Местный губернский комитет с 3 января двадцать первого года еще более ограничил норму выдачи хлебных пайков. Так, к примеру, на домохозяйку, имеющую не менее троих детей, выдавалось четыреста граммов — по сто граммов на рот.
Через две с половиной недели последовало еще одно сокращение пайков.
Одиннадцатого февраля прекратилась подача электроэнергии. Петроградский Совет принял решение оставить безработными много тысяч рабочих и служащих — закрыть девяносто три предприятия. Тысячи людей обрекались на голод.
Двадцать четвертого февраля вышли на улицу труженики Балтийского, Трубочного и других заводов. Тут же был введен комендантский час, запрещены митинги и манифестации, спустя несколько дней ввели и военное положение.