Сожженный говорил всё тише. Новая волна боли затопила его, он тонул в ней, из приоткрытого рта вместо слов поднимались невидимые пузыри.
Он рассказывал, как пришел туда на первый экзамен, это была химия. Как-то он сдал ее. (Она не столько слушала, сколько следила за движеньем его бесшумных пузырей…) Потом была литература, нужно было писать сочинение. Три темы. Гоголь, Маяковский и свободная. Что он выбрал? Не угадала: Маяковского. Потому что не любил. Никогда не любил его тяжелый звук, его неряшливое ницшеанство. Но когда играешь по чужим правилам, нужно выбирать то, что не любишь… (Пузыри исчезли, он замолчал.)
– Столы были поставлены буквой «П». – Его голос снова стал его голосом. – Препод выходил, все тут же – шпаргалки, из карманов, трусов. Потом он резко заходил и отбирал, такая игра… Нет, у меня не было. Я помнил все эти страшные стихи наизусть. Не учил, сами влезли в голову. Что-то написал. И поступил. Или подожди… Нет, кажется, меня взяли условно, какой-то балл не добрал.
Его голос снова пропал. Он снова тонул в зеленоватых водах боли. Снова пузыри. А она сидела рядом. И держала его за руку, пока он тонул.
Он тусовался с теми, кто уже учился там, с однокурсниками Немца.
Да, так и сказал:
Итак, он тусовался с второкурсниками. А у них была практика. Летняя практика, стояло лето, молодое лето конца 80-х. И вся страна, престарелая советская империя вдруг как-то помолодела. Попыталась вернуться в свое веселое и жестокое детство, в 20-е, к демократии, к НЭПу…
Разрешили кооперативы, свободу слова и колдунов. В телевизоре появился человек в белом халате, каждое утро бормотал и всесоюзно заговаривал воду; люди ее пили. Еще весь советский народ вертел руками и головами под Кашпировского. Был такой чудотворец в спортивном костюме; в Ташкенте, на гастролях, исцелял во Дворце авиастроителей. Люди, уставшие от бесплатной советской медицины, валили толпами. Во время сеансов потели, вертели руками и головами.
…Пузыри перестают всплывать. Новая тишина. Теперь вступает ее голос, Анны. Она держит его за руку и говорит: она помнит. И телевизор, и строгий медицинский голос из него, и дергающуюся в кресле мать. И еще, что она где-то читала (она много читала), что похожее было в Германии сразу после войны. Возникло, словно из воздуха, огромное количество целителей. Из воздуха, в котором еще не осела пыль от рухнувших городов и гарь от сожженных домов и людей. Они ездили по стране и исцеляли с помощью магнетизма и гипноза. И у них были тысячи приверженцев, страна болела. Люди болели поражением в войне. Болели смертью, которую они видели, слышали, вдыхали и ели.
– Это не то, – говорит Сожженный. – Союз конца восьмидесятых и Германия конца сороковых – это разные вещи.
Да, говорит она, это разные вещи. Но человек – это одна и та же вещь.
Сожженный молчит, потом выпускает изо рта пузырь согласия. Да, в конце 80-х люди тоже вдруг почувствовали себя на руинах. Всё твердое, бетонное, кристаллическое трескалось и рассыпалось. Люди шли, бежали и ползли к телевизорам. Прикладывались к экрану во время этих сеансов, как к иконе. Телевизор и был тогда живым иконостасом. Дикторы – евангелистами, актеры – преподобными, политики – благоверными… Экстрасенсам оставалось быть только чудотворцами.
А он болтался по большому и горячему Ташкенту вместе с Немцем и другими студентами. У них была практика – то ли Немец, то ли кто-то другой из их медицинской шайки предложил попрактиковаться в морге. Переговорили с кем-то из преподов, получили добро и даже какое-то забавное напутствие. Он увязался с ними.
Морг назывался Судмедэкспертизой и находился возле Госпитального рынка; туда ходил трамвай. В том теплом и просторном Ташкенте еще ходил трамвай, потом он вымрет как биологический вид; его уничтожат вместе с генетически близким ему троллейбусом. Но разговор сейчас не о них. Разговора вообще нет. Только шевеление губ, едва заметное.
…Они доехали туда на трамвае. Всю дорогу травили анекдоты, ни одного не запомнил. Все с медицинским уклоном. Хотя нет, один, кажется, вспомнил… Приходит мужик к врачу. Тот: на что жалуетесь? А мужик: да у меня, доктор, опухоль какая-то растет… Нет, не помнит, что дальше. Где была опухоль и почему он, Сожженный, долго смеялся, пока они не спрыгнули с трамвая. Но и потом смех продолжал потряхивать его.
Морг был сразу за церковью. Возле ворот церкви стояло несколько темных усталых людей, они щурились от солнца и просили милостыню. Он уже не смеялся, тоже щурился и старался идти так, чтобы попадать в тень от деревьев.
Он не помнит, как они попали в морг. Должен был, наверное, быть вахтер. Пожилой, слегка небритый. Кто-то должен был сидеть у входа, думая о чем-то своем, далеком от медицины и смерти. Разгадывать кроссворд. Слушать радио. Посмотреть на них, когда они вошли. Задать вопрос. Кивнуть. Но вахтер вывалился из его памяти.