Она не бросила Сожженного. Она была благодарна ему за те три самаркандских года. Она приходила к нему на Картойзерштрассе. Иногда даже оставалась у него на один-два дня. Про поездку в Наумбург вы уже знаете.
Было, правда, еще кое-что, кроме этой благодарности. Кроме этой ответственности за тех, кого мы приручаем. То, что заставляло держать Сожженного на прицеле ее заботы. Но об этом позже.
Теперь она должна сказать о Турке. Чтобы не сложилось неверное понимание о нем из первой части, где записки Сожженного.
Особенностью Турка были длинные ресницы. На них она обратила внимание в первую очередь. Потом на его руки.
Он отучился в Германии и так здесь и остался. Он хорошо зарабатывал, но значительную часть отсылал в Турцию, родственникам. Еще помогал единоверцам здесь, в Германии. Жил скромно. Ей это нравилось.
Да, он был верующим и практикующим. От нее перехода в его веру не требовал. Его отношение к Богу было спокойным и конструктивным. Не как у Сожженного с его монашескими фантазиями. Турок вообще был совершенно другим, даже внешне. Достаточно вот сравнить их фотографии (удаленные ссылки).
О его турецком прошлом она почти ничего не знала. И не хотела. Вроде бы там имелась какая-то жена, какие-то дети. Об этой дистанционной жене и для чего она нужна Турку, думать не хотелось. Пусть будет, жалко, что ли?
Один раз она всё-таки спросила Турка о его родине. Он сказал, что дом, где он вырос, стоял на берегу Кызылырмак. «Красная река, – перевел. – “Кызыл” – красная. Течет на севере, впадает в Черное море».
Ей этого было достаточно. Она была Черным морем, он был Красной рекой. И впадал в нее еще и еще. Она улыбнулась и поцеловала его в свитер.
Он спас ее. От Сожженного, от недописанной книги, от бессонниц. Ей хотелось теплой сытной любви. Чтобы наесться до усталости, до отупения. Нет, она, конечно, понимала, что всё это очень, очень… временно? непрочно? И не совсем бескорыстно со стороны ее немногословного друга. И сердце стало болеть чаще. Он давал ей таблетки, она послушно пила. И боль слабела. Почти уходила,
Он приучил ее к чаю.
Без этого чая она теперь почти не представляла себя. Как когда-то без кофе. Как потом, в эпоху Сожженного, без чашки шоколада.
Когда она впервые попробовала его, показалось, что пространство раздвинулось. То, чего она с трудом добивалась своими путешествиями, решалось одной чашкой. Чашка по-турецки, кстати, называется смешно – «бардак».
«…и вот после многих дней молитвы ему в прозрачном сне явилась Богородица и строго разговаривала с ним. Но Феофил был уже и этому беспредельно рад. Значит,
Она слушает запись.
Нет, пока всё не то. Сожженный делает паузы, внутри которых тяжело дышит и пьет воду.
Она встает, тоже наливает себе из крана воды. Быстро пьет.
За это время Сожженный успевает закончить историю о Феофиле. Феофил прощен. Проснувшись через еще столько-то дней, он находит на груди тот самый злосчастный договор. Несет его в церковь, там как раз заканчивается служба. Феофил сообщает всем, что с ним случилось, в какую беду он попал и как был спасен. Все слушают в страхе и трепете. Епископ, он тоже тут, повелевает Феофилу сжечь договор, что тот и делает. Свет, ликование, занавес.
Сожженный молчит. Кто-то спрашивает, как его голова. Молчание. Сожженный, видимо, отвечает жестами.
Она думает, что сейчас он еще скажет о Феофиле. Но мысль его успевает сделать новый поворот.
«“Европейская цивилизация погибнет от сострадательности”. Василий Розанов, лето тысяча девятьсот двенадцатого года. Через два года начнется Первая мировая, в которой ни о какой… потом Вторая, еще менее сострадательная. От них европейская цивилизация и погибла, они обескровили, высосали ее. После сорок пятого Европа уже сама ничего не решает, никого не захватывает, никуда не расширяется. Она разделена между Штатами и Советами, но и те и те – не Европа. Это карикатуры на Европу, огромные, монументальные карикатуры».
Кто-то спрашивает о чем-то Сожженного, вопрос звучит неразборчиво. Она снова прокручивает вопрос. Только треск и шорохи становятся громче.
Судя по ответу, Сожженного спросили, как это связано с Феофилом.
«Напрямую связано», – быстро говорит Сожженный. И снова уходит от темы.
«Но недолгое время эта разделенность Европы на два лагеря создавала какое-то напряжение, было источником каких-то смыслов. Кроме того, еще были живы те, кто родился задолго до сорок пятого и застал те времена, когда от легкого движения воздуха в Берлине или Лондоне зависели судьбы мира. Цивилизация ведь существует прежде всего в мозгах… С начала девяностых…» – Сожженный вздохнул.
«Мы помним…» – сказал кто-то громко.
«И об Эмпедокле?» – спросил Сожженный.
«О ком?»
«Он размышлял об Эмпедокле, / Читал Мюссе, ценил Массне… / И по зиме гулял в монокле, / А по весне носил пенсне»[38]
, – хрипло напел Сожженный.