Тем не менее, читая написанное Казановой, испытываешь некоторое разочарование диалогами, занимающими столь большое место на протяжении всей «Истории моей жизни»: «В “Мемуарах” часты диалоги, – пишет Ж.-Д. Венсан. – Правда, они, тяжелые и зачастую неуклюжие, контрастируют с живостью и легкостью остального текста. Писатель неспособен возродить под толщей письменного текста беглый блеск разговора. Невозможность воссоздать беседу и есть тот предел, на который он натыкается в попытке пережить заново свою жизнь. Страница за страницей, мы разделяем его наслаждение, как доверчивые олухи в его театре теней; только диалоги порой рушат чары, выставляя напоказ кукол, набитых соломой»[90]
. Казанова редко передает настроение, мимику, интонацию и оттенки голоса: все вылеплено по единому риторическому образцу. Он первым сознает эту потерю, которой отмечается переход от устной речи к письменной. «Моему читателю знакома эта история, – уточняет он в момент, когда рассказывает о своем побеге во время ужина у князя Верита, – однако в письменном изложении она далеко не столь интересна, как когда я о ней рассказываю» (II, 258). Мы уже отмечали, что в его беседах, особенно философских, поражает то, «что они все похожи: его мысли, но также тон, синтаксические обороты, ключевые слова однообразны, – отмечает Сюзанна Рот. – Нет ничего естественнее на определенном уровне глубокого самосознания, когда писатель берет верх над персонажами. Но Казанова как будто даже не пытался восстановить на поверхности индивидуальность собеседников. Ясно, что для него его стиль – стиль всеобщий». Как выразить на письме легкость разговора? По замечанию баронессы Оберкирш, «беседуют о предметах самых легких, а следовательно, самых трудных для поддержания; это настоящая пена, которая испаряется, не оставляя следа; однако ее пошлость полна приятности. Как только ее распробуешь, остальное кажется заурядным и безвкусным». Брызги слов и фейерверк острот, неожиданность обращений и живость реплик, переливчатые всплески голосов и тонкие орнаменты аргументов и мыслей, бурление и рассеянность – все это на письме исчезает. Нет, красноречие Казановы не проявляется в содержании его диалогов. «Искусство эфемерного, волны, расходящиеся на воде и тотчас исчезающие, беседа – превосходная иллюстрация стиля рококо, – говорит по этому поводу Ж.-Д. Венсан. – Восемнадцатый век и последующий за ним девятнадцатый – великие эпохи беседы; она сочетается с их страстной любовью к обстановке и речам, растрачиваясь на витиеватую пышность. Стендаль, одержимый страстью к беседе, принадлежит еще к XVIII веку. В XIX-м разговаривают сами с собой. В ХХ-м – уже не беседуют: общаются…»С другой стороны, трудно преуменьшить собственно профессиональную роль речей Казановы, которые зачастую, вкупе с его блестящей внешностью, были для него если не единственным, то главным средством добиться признания, подать себя аристократам и сильным мира сего, перед которыми он расстилался, хотя и не опускаясь до унижения, лести и мольб. Едва получив приглашение в салон или на банкет, Казанова хотел привлечь к себе всеобщее внимание, снискать благосклонность присутствующих. А как этого добиться? Только оказавшись в центре любого собрания благодаря своим талантам рассказчика и природному пылу! Важно блистать. Паразит должен развлекать; гость расплачивается за приглашение своей беседой. Казанова всегда был чудесным оратором, как то доказывает его рано проявившийся дар к проповедям, и прекрасным рассказчиком. Он любит рассказывать, в том числе о себе. Его рассказы не раз будут служить ему паспортом и рекомендательным письмом, чтобы проникнуть в самые замкнутые круги. Речь идет о том, чтобы снискать себе дружбу и покровительство. Вот почему ораторские неудачи, которые не преминут подчеркнуть «насмешники», столь тягостны для него: они еще более расшатывают его положение в обществе, и без того весьма непрочное. Любое выступление направлено на господство над другими. Нужно раздавить соперников, что доказывает поразительная частота поединков.