Какое же впечатление в целом вынес Казанова из этих различных встреч, все менее дружественных и все более нервных и напряженных?[91]
«Я ушел, вполне довольный тем, что урезонил этого атлета, однако у меня осталась на него досада, заставившая меня десять лет кряду критиковать все, что я читал старого и нового из произведений этого великого человека. Сегодня я в этом раскаиваюсь, и все-таки, читая свои публикации против него, нахожу, что был справедлив в своих осуждениях. Мне следовало молчать, уважать его и сомневаться в своих суждениях. Мне следовало подумать о том, что, не будь насмешек, из-за которых он мне не понравился на третий день, он показался бы мне превосходным во всем. Одно это соображение должно было призвать меня к молчанию, но разгневанный человек всегда считает, что прав. Потомки, читая меня, отнесут меня к числу Зоилов, а ничтожная репарация, которую я приношу ему сегодня, возможно, останется непрочитанной» (II, 424). В «Опровержении “Истории Венецианского государства”, написанной Амело де ла Уссе» (1769) и в «Избранном из книг “Похвалы” Вольтеру из разных авторов» Казанова нападает на Вольтера, стремясь, однако, уточнить в первом из этих произведений, что действует отнюдь не из злопамятства или личной вражды: «Господин Мари-Франсуа Аруэ де Вольтер никогда не оскорблял меня ни словом, ни действием; и Европа может быть уверена, что, если бы у меня были личные причины жаловаться на него и если бы он подверг меня какому-либо поношению, я с великой радостию бы простил ему и никогда не написал бы того, что написал, опасаясь, что свет скажет, будто, руководимый подлой и низкой местью, я писал под диктовку своей страсти. Г. де Вольтер принял меня очень почетно, когда г. де Виллар-Шандье представил меня ему; и именно потому, что мне не приходится на него жаловаться, я решил, что могу открыто высказать свои чувства, уверенный в том, что критики не смогут опереться на мою досаду, чтобы назвать меня писателем, вдохновляемым жаждой мести, а не служащим единственно истине, как должно».Такая настойчивость странно напоминает самоопровержение. В самом деле, мне кажется, что Казанова, явившийся к Вольтеру, чтобы себя показать, поговорить и покрасоваться, как обычно, несколько утратил свой пыл и был разочарован приемом французского философа. В кои-то веки не он блистал ярче всех, срывая похвалы. Хотя Ш. Тома утверждает, что, судя по поспешности, с какой он записал все три разговора, «посещение Фернэ понравилось Казанове», поскольку «удовлетворило его любовь к слову-спектаклю, придворному представлению и ораторскому состязанию», в этом можно законно усомниться, глядя, как он впоследствии взъелся на Вольтера. Эдуард Мейниаль полагает, что прием, оказанный Вольтером Казанове, не был для него лестным: он очутился перед аудиторией, преданной делу мыслителя, к тому же провинился в том, что не стал курить фимиам кумиру. Более того, между 1760 и 1765 годами из-за состояния здоровья Вольтера приемы были ему в тягость, особенно если они затягивались, и возможно, его раздражало упрямство гостя, который как будто этого не понимал. «Он был слишком занят собой, своими позами, своими речами, эффектом, который должен был произвести, чтобы проявить ожидаемую чуткость. Он хотел понравиться и не понравился, не сумев забыть о себе, когда нужно». Он вел себя так, как будто Вольтер был его собратом, тогда как сам он почти ничего не написал, и можно быть уверенным, что Вольтер сумел обозначить дистанцию между собой и этим нахалом, принимавшим себя за равного ему. Кстати, вот что отметил Вольтер по поводу Казановы в письме к Тирио от 7 июля 1760 года: «У нас тут один забавник, который вполне мог бы сочинить нечто вроде “Похищенного ведра” и описать врагов разума во всем избытке их нахальства. Возможно, мой забавник напишет веселую поэму на сюжет, который таковым не кажется». Шесть небрежных и слегка презрительных строчек – только и всего.
В героическом жанре, позволяющем ему снискать покровительство вельмож, репертуар Казановы включает два больших рассказа, которые он десятками лет будет твердить по всей Европе: величайшим его торжеством является, конечно, повествование о знаменитом побеге из венецианской тюрьмы, но он также использует и другой выигрышный пассаж – пресловутую историю о варшавской дуэли с гетманом Браницким. Рассказ о побеге, шедевр в том смысле, который вкладывали в это слово средневековые мастера, длился не менее двух часов, и речи не могло быть о том, чтобы сократить его, ужать, порушить. Явившись в Париж после побега, он первым делом наведался к г-ну де Шузелю. Тот сообщил, что аббат де Берни частично пересказал ему историю его побега, и спросил, каким образом ему это удалось:
«Эта история, монсеньор, длится два часа, а мне сдается, что ваша светлость торопится.
– Расскажите ее вкратце.
– Она длится два часа в своем самом кратком варианте.
– Подробности вы сообщите мне в другой раз.
– Без подробностей эта история неинтересна.
– Ну что ж. Сократить можно все, и сколько угодно.