Коршак понял — капитан опасается, что он — чужой в сущности человек — догадается об этом его состоянии. И сам сказал, капитану, что увидел во сне. Стоппен помолчал. И вдруг тихо, обычным баском своим сказал:
— Да, голубчик. А ведь у меня завтра день рождения, да-с… Вот. Мое последнее «сятилетие», на море.
Вертолеты сняли лишних для зимовки. Тяжелые МИ-8 садились на расчищенные для них площадки один за другим.
— Так вы и не увиделись со своим капитаном, Коршак, — сказал Стоппен. — Даром забирались так далеко…
— Нет, не даром, Дмитрий Николаевич. Мы же встретились.
— Ну, это так же условно, как в одно время в бане мылись, только бани разные были.
Вертолет, набирая высоту, шел над караваном только чуть правее его. Суда вмерзли, как шли, и лишь СРТ сгрудились маленьким косячком. С палуб «Омуля» и «Синуса», наверное, можно перебросить трапы на «Кухтуй». Было видно на «Кухтуе» — трое или четверо махали шапками последнему вертолету. И кто-то один стоял на крыле мостика прямо и неподвижно, хотя тоже смотрел, как улетают его товарищи…
На вторую ночь в гарнизонной, жарко натопленной гостиничке — здесь топили дровами, и в каждой крохотной комнатке была своя печь, — выпросив у дежурной бумаги, потому что своя отсырела и машинка только рвала ее, а чернила расплывались пятнами, — Коршак, истосковавшись по работе, помня Стоппена, Вовку и Феликса, написал сорок с лишним страниц. Это оказалось лишь началом. Он написал о том, что капитан — это особый дар не только принимать на себя ответственность за судьбу людей, но главным образом — дар умения отказаться от самого себя…
Целую неделю, выходя только поесть что-нибудь в буфете, останавливаясь, чтобы поспать два-три часа — этого ему хватало, он работал.
Дежурные менялись — он их не видел. Входил кто-то с дровами — Коршак здоровался с этим человеком, даже говорил с ним о чем-то. Но и его не узнал, когда закончил свою работу. Ему не мешали, не напоминали, что пора бы и честь знать, что уже все моряки с каравана отправлены важный порт на рейсовых самолетах. Что здесь остался только он один. И только потом он понял — это Стоппен, как по эстафете от Феликса, передал его командиру части. Тот ждал Коршака к себе, и ему доложили, что происходит с Коршаком. И подполковник приказал — пусть сидит, не мешать. Прапорщик Светляев пусть позаботится — чай ему туда доставит, заварку, плитку… Потом поговорим.
Его собственная бумага подсохла за это время. Еще три дня ушло на перепечатку — печатал Коршак как радист на приеме. И знал, что если не отправит рукопись сейчас, не отправит ее никогда.
— Я хочу попросить вас, — обратился он к дежурной, и только тут вспомнил, что у этой красивой холеной женщины, наверное, жены какого-нибудь офицера, работающей здесь потому, что другой работы в гарнизоне нет, а киснуть дома не хочется, он просил бумагу в день своего поселения. — Простите, — поправил он себя. — Большое спасибо за бумагу и за все…
— Да ради бога! Что вы!
— И позвольте попросить вас. Не отправите ли это? Я не знаю, где здесь почта и, честно признаюсь, если пойду отправлять сам — передумаю и не отправлю. Вот деньги, адрес я написал. А?..
Она согласилась, скрывая любопытство и сдерживая себя, чтобы не спрашивать его ни о чем более.
Коршак вышел из гостинички. И словно воскресла давняя-давняя любовь. Он дышал сырым и холодным воздухом этого маленького городка на берегу океана, похожего на давний, оказывается не забытый, городок, и не мог надышаться. Две стихии давали себя знать во всем его облике — небо и море. Дома на галечнике, окна, затянутые целлофаном от упаковок чего-то авиационного, потому что целлофан был плотен и прочен. Дома огорожены отслужившим свое дюралем, состарившимся корабельным железом, кое-где перевернутые и неперевернутые, закрытые брезентом или фанерой лодки и катера. Городок просматривался насквозь. Центральная улица спускалась к морю. Там неподвижно маячили мачты зимующих здесь кораблей и ботов. Пахло снегом и лесом. Зима здесь еще не стала. Да она тут никогда и не бывала такой, как на материке — с лютой стужей, с ярым солнцем, с легким снегом… Здесь она словно пребывала в раздумье — быть ей или не быть, не то застенчивая, не то грустная. Как из детства, из Ленинграда, может быть. И чувство тоже грустной, как эта широкая мягкая зима, свободы заполнило Коршака.
Он медленно пошел по улице. Миновал два больших, единственно больших здания во всем поселке, видимо, Дом культуры, весь в афишах, полинявших от влажных ветров, от дождей и снега, с темными окнами и с ненужно светящейся сейчас лампочкой над входом, и другой — даже не читая надписей, он догадался по иным военным городкам и поселкам — штаб. Там еще были люди — кое-где горел свет. И трое мужчин в военных фуражках с «крабами» и в одинаковых меховых куртках медленно шли но дощатому тротуару навстречу Коршаку. Они курили и еще возбужденно говорили о чем-то своем.