Она действительно благодарна Таракановой за то, что та не стала выходить замуж после Димкиной смерти. За то, что она плачет вместе с мамой на могиле. За то, что Ира – единственный человек в целом мире, кроме меня, который помнит Димку таким, какой он был. И, считает мама, она любила его всем сердцем, просто не всегда умела это показать.
– Ты представить себе не можешь, что ей пришлось пережить, – продолжает мама, чувствуя моё молчаливое сопротивление.
– Я пойду к своим, – говорит Ира, высвобождаясь из маминых объятий, как вежливая кошка. Её мать похоронена в соседнем секторе, а рядом, я это точно знаю, закопана урна с прахом Тараканова. Но на памятнике указано только одно имя.
Татьяна Николаевна умерла шесть лет назад – поднималась в квартиру в лифте, и у неё случился сердечный приступ. «Ещё и каталась сколько-то времени вверх-вниз», – со злостью сказала тогда Княжна, как будто мать сама выбрала себе такую смерть. Её могилу Ира тоже драит, пусть и не с таким тщанием, как Димкину. А мы с мамой молча стоим у нашего памятника, точно так же, как стояли много лет назад у Димкиного гроба. Кругом тогда все молчали, потому что никто не знал, что сказать.
На кладбище к Димке Ира ходит каждый месяц, кроме зимних. Одна или с мамой. Я с ними – дважды в год, на дни рождения и смерти. А вот к папе я езжу одна. Александра Петровна сумела «подхоронить» его к каким-то своим родственникам на Михайловском кладбище. Папина могила – недалеко от входа, и оттуда хорошо виден Всехсвятский храм. Он беленький, аккуратный и похож на новую свечку, хотя ему уже много лет. А вот папина могила, к сожалению не такая аккуратная. Мне не хватает усердия Таракановой, чтобы отмывать памятник с мылом и выдёргивать сорную траву, так и норовящую пролезть в каждый шов между плитками… Я сметаю листья с плиток, рукавом убираю паутину с портрета и ставлю пластиковый цветок истошно-синего цвета в специальную вазочку.
Странная судьба выпала моему отцу – не знать своих родителей при жизни и лежать с чужими родными после смерти. Но такова была воля Александры Петровны, с которой никто из нас спорить не посмел. Впрочем, ни Александра Петровна, ни Танечка папину могилу не навещают: считают, что память о мёртвых не нуждается в искусственных подпорках и навещать их могилы – «какое-то язычество». Но я прихожу сюда, потому что это нужно мне самой…
Я сажусь на облезлую скамейку и курю, глядя на папин портрет. Пытаюсь расслышать музыку, которую он играл на фортепиано, но вместо этого снова начинаю жалеть себя, думать, что мне мучительно не хватает времени, сил и денег… И вдруг замечаю в отдалении тёмно-зёленый памятник, которого прежде не видела. То есть памятник был здесь всегда, я в этом уверена, он моментальным фотоснимком запечатлён в моей памяти, но мне даже в голову не приходило поинтересоваться, кто там похоронен. Чужие могилы немногим интереснее чужих семейных историй.
Подхожу к тёмно-зелёному прямоугольному памятнику (кажется, змеевик) и вижу портрет строгого старца в мундире горного института. «К. К. Матвеев», – сообщает подпись на камне.
Могила не производит впечатления заброшенной, и я глупо озираюсь, как будто из-за сосен начнут выходить один за другим подлинные родственники Ксенички и её мужа… Думаю, что надо зайти в церковь – Всехсвятский храм белеет, как парус, не просто так. Меня не проймёшь случайными совпадениями, но, честно говоря, любому будет не по себе, когда эти совпадения ходят за тобой, как тени.
Ещё я думаю о том, что Ксеничкина жизнь так крепко связана с моей, что теперь совершенно неважно, родня она мне или нет. Мы породнились, пока я читала её дневники, сидела над документами в петербургском архиве. Общая у нас не кровь, а чернила – фиолетовые, которыми писала Ксеничка, и синие, которыми пишу я сама.
Может, Ксеничке тоже хотелось порой превратить свой дневник в книгу? Взмахнуть «вечным пером» – и спрятаться за третье лицо, натянуть его на себя, как маску, которая защищает от постороннего воздействия, но при этом не даёт дышать?..
Детские дневники Ксенички – подробные, старательные, неспешные. В них есть место для каждой мелочи, для всех случайных и неслучайных знакомых, милых подробностей, трогательных в своей наивности открытий. Когда читаешь взрослые, написанные в тридцатые годы, то кажется, что их вёл другой человек. Жизнь с годами мелеет, детство всегда объёмнее, крупнее того, что придёт позже. Нет больше гимназистки Ксенички, а есть Ксения Михайловна Лёвшина, многодетная мать и несчастливая жена. Почерк её тороплив, и дневник она ведёт лишь тогда, когда не знает, где ещё взять сил. Детская привычка доверяться бумаге, по буковке вытягивать из себя страх, отчаяние и боль.
Я очень хорошо знаю, как это бывает. За минувшие сто лет здесь ровным счётом ничего не изменилось.
Козни Анеты