Здешний перфоманс и вовсе потерял берега после того, как вся сценическая жизнь годами сводилась к восьми одобренным партией «образцовым операм», в которых крепкие молодые женщины боготворили Мао, размахивая огромными знаменами и прыгая на пуантах с ружьями наперевес. После культурной революции всем этим художникам в белых саванах действительно было что оплакивать, и в качестве холста, протеста и орудия труда они использовали единственное, что имели – собственное тело. И все, что венские акционисты пытались изобразить при помощи вермишели и томатного сока, эти парни исполнили по-настоящему.
Однако складывалось впечатление, что уже на стыке веков китайский авангард буквально из штанов выпрыгивал, соревнуясь сам с собой за самое экстремальное «художественное высказывание». Художники прошли путь от использования собственных тел во имя прославления свободы личности до манипулирования чужими трупами ради известности и денег. Как неразборчивая блоха, авангард со своей бесконечной критикой перескочил со спины лживого соцреализма прямо на жирную тушу поганого консюмеризма, что захватил Китай на волне экономического роста. Затем и вовсе остепенился, женился на уорхоловской мысли «Лучшее искусство – это хороший бизнес», родил мейнстрим и зажил припеваючи.
Короче, местный авангард прошел типичный жизненный цикл любого бунта. Все «актуальные высказывания» всегда так или иначе сводятся к обвинению мира в том, что с ним «что-то не так». Вот был плохой и нищий тоталитарный мир, с которым художники боролись совокуплениями в общественных местах, похоронами себя заживо или высиживанием протеста в нужнике с мухами. Потом мир внезапно обогатился, скинул оковы и как очумелый ринулся потреблять блага земные. Художники принялись гнобить бессердечную кока-колу и прочую бездушную корпорацию, ваяя искусство из жира с помоек клиник пластической хирургии и выпаивая мертвых эмбрионов кровью сытым потребителям назло. Время шло. Мир продолжал бессовестно строить небоскребы и запускать скоростные поезда, пока художники не устали тыкать ему в глаз упреками в скотстве и не пооткрывали собственных магазинов и фабрик по производству обвинений в особо крупных масштабах. Потому что если не они, то кто?
Это отчасти объясняло, чем занят художник в современном мире. Обвиняет мир. Потому что, очевидно, все с ним не так. Проклинает людей. Снискав благословение арт-индустрии, долго и пристально смотрит на чернь и быдло как бы с высоты небес. Напаивает рынок болью от расставания с деньгами в обмен на померещившиеся фосфены. Разумеется, при таком раскладе художник не обязан ни перед кем объясняться. Это мир должен объясняться перед ним.
Мне это казалось возмутительной наглостью, и эту реакцию я воспринимала как несомненное доказательство того, что мне не дано быть Настоящим Художником. Нет наглости – нет искусства.
Также в моменты внутренней инвентаризации я отмечала, что в моем прошлом отсутствует Судьбоносное Трагическое Событие – тоже немаловажный для художника трамплин. Ну, то, что Поэтесса называла «мифом о происхождении художественной личности». У нее это были тигры, сожравшие самоубийцу, а, например, у Джозефа Бойса в бытность его пилотом «Люфтваффе» – как татары обмазывали его тело жиром и укутывали в войлок, чтобы отогреть после того, как его самолет был сбит над Крымом. Отсюда – все его дорогостоящие сальные ванные и войлочные рояли.
В Судьбоносном Трагическом Событии желательно пострадать, но не слишком сильно. Я окинула свою биографию на предмет подходящей трагедии. Безрезультатно. При приближении любого Судьбоносного Трагического События я всегда вела себя одинаково: ого, это кажется опасным, можно и пострадать… я, пожалуй, пойду.
Ну хорошо, в отсутствии физических увечий душевная травма тоже подошла бы. Скажем, Кристиан Болтански травмировался в детстве о рассказы про холокост и снискал благословение арт-индустрии концлагерными горами ношенной одежды, коллекцией анонимных сердцебиений и прочими гнетущими алтарями смерти. В интервью он так и говорил: «В основе творчества каждого художника лежит травма».
Словом, травма – это золотые прииски. Либо травма, либо наглое проклятие миру. Проклятие отпадало, а мысль о том, чтобы лепить искусство из травмы, вызывала у меня такую же неловкость, как у галеристов – «репрезентативное искусство». Я еще какое-то время созерцала потолок в поисках «куража» или хотя бы сделки с совестью насчет травмы… И смиренно возвращалась к своим рутинным зарисовкам шанхайской жизни.
Однажды я вернулась в студию среди бела дня. Дверь была открыта, и внутри орудовала уборщица. Ну как орудовала… Она стояла в безукоризненно убранной студии напротив стены с готовыми рисунками, прижав к груди руки в резиновых перчатках.
Это была та самая «Разрушительница наслаждений, ниспровергающая дворцы и воздвигающая могилы» над современным искусством. А тут стоит и восхищается. Плохой знак.
Заметив меня, она заговорила по-китайски и стала мелко кланяться в сторону двери – мол, я уже ухожу.