Однако понять, как читали «Правду воли монаршей» и воспринимали ее современники и ближайшие потомки, можно, лишь обратившись к судьбе самого текста и петровского Устава о наследии престола 1722 года. Возможно, только правительство Екатерины I активно использует «Правду», переиздавая ее огромным тиражом, но уже «Тестамент» 1727 года отвергает завещательный принцип и устанавливает династический порядок наследования. Анна Иоанновна, восстанавливая Устав в 1731 году, отменяет его действие своим завещанием 1740 года, где вновь воссоздает порядок наследования престола по нисходящей прямой линии. «Дщерь Петрова» тоже не принимает идеи «рационального» выбора наследника среди «достойнейших», для нее важнее становится «право крови» и порядок наследования. Елизавета Петровна назначает наследника как «ближнего по крови» и приводит это назначение в соответствие с 8-м артикулом «Тестамента» Екатерины I. Со времени Елизаветы правительство эволюционирует в сторону изобретения новой традиции – прямого наследования, а Екатерина II в своих черновых проектах и Павел I указом 1797 года закрепляют эту идею. Не случайно Екатерина II в «Наказе Сенату», определяя порядок наследования престола, ссылается только на завещание Екатерины I и на указ Елизаветы Петровны о назначении наследника, сознательно умалчивая об Уставе 1722 года и о «Правде воли монаршей». Для нее, как и для ее образованных современников, «Правда» легитимировала «беззаконие» и произвол Устава и содержала слишком одиозные положения, к примеру право монарха отчуждать государственные земли по своей воле. Екатерина специальным пунктом отрицает саму эту возможность, так же как и «перемену» религии, хотя, если следовать логике Феофана, это тоже возможно для неограниченного монарха (пусть он и не говорит об этом прямо). Оказывается, что из правящих после Петра I монархов только его внук Петр III оказался ближе всех к принципам «Правды воли монаршей», оставляя определение наследника в своей воле и рассуждая о собственной власти в категориях «самовластного» монарха. Однако дворянская элита, продолжавшая расширять круг политического чтения и вместе с ним – свое представление о подлинном назначении «слуг Отечества», не могла уже принять устаревшей к середине XVIII века петровской концепции отношений «самовластного» монарха и подданных, при необходимости ограничив притязающего на ее возрождение монарха «удавкой»[528]
. Однако это была крайность, то самое насилие, которое сама формирующаяся «публика» не принимала со стороны власти. Власть не могла постоянно находиться в «чрезвычайной ситуации» и опираться на насилие и террор, социальное согласие было необходимо для устойчивого равновесия властвующих. Прежде всего это признание требовалось от элиты, которая хотела уверенности и нуждалась в «законности». Поэтому после каждого акта «преобразования» или «революции» требовалась легитимация политического действия и того порядка, который был установлен в его результате.Итак, становление нового политического языка власти было непосредственно связано с насильственными действиями, порывавшими с неким «нерациональным» порядком[529]
, и необходимостью рационального обоснования порядка устанавливаемого. Этот язык был нужен для создания единого коммуникативного поля с элитой, которая также менялась вместе с реформами. Отвергаемое языком власти не обязательно должно было быть связано со «старым порядком»: наоборот, зачастую историческая преемственность выступала как форма легитимации «новоустановленного», власть каждый раз «изобретала традицию» для восстановления связей, разорванных актом царственного насилия. Так, Петр I апеллирует в своем праве низлагать и назначать наследников к опыту предшествующих монархов Европы и Азии, поднимаясь от библейской древности к русским великим князьям. Братья Н. И. и П. И. Панины обосновывают низложение «самовластного государя» тем, что он разорвал «союз» с народом, основанный на древних фундаментальных установлениях, о которых незадолго до того узнали из трактатов Ж.-Ж. Бурламаки и Э. Ваттеля. При этом Н. И. Панин прямо заявляет императрице, что «частые перемены равно же вредителны Государству». Он говорит с горькой иронией, что «Россия нужды не имеет вне себя искать тому доказательств, у ней те уставы почти так же часто и с такою же легкостию переменялися», поэтому «она, к своему нещастию, видела не токмо почти безпрестанно престол своих Государей потрясаемым, но и на нем сидящими поляков, растриг и беглецов»[530]. Получается, что реформы, предложенные Паниным, обосновываются скорее необходимостью восстановить «ниспроверженную» традицию, чем ввести «новшество».