ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Счастье не нуждается в оправдании, зато само служит некоторым оправданием легкомыслию. Половина собранных здесь текстов — экспромты и непритязательные стихотворные упражнения. Это дневник подмастерья, но вместе с тем — и часть моей души; быть может, важнейшая.
Период собственно
Осенью 1970 года, имея за плечами почти восемнадцать лет сочинительства, я вдруг ощутил потребность начать всё с начала: увидел, что «время снова мне стать учеником». Авангардизм, моё многолетнее кредо, представился мне одной из гримас мании величия. Я заскучал — и вернулся к младенческим ямбам, к млечным рифмам. Возник новый, неожиданный ракурс, жизнь наполнилась смыслом; за этим сальто последовали два года того полного счастья, какое возможно только при полном самовыражении. Так это представляется мне теперь; таково необходимое пояснение к моим, условно говоря, ранним стихам.
Машинописная КЕНТАВРОМАХИЯ была в 1971 году посвящена памяти Владислава Ходасевича, но читатель заметит в этих стихах присутствие другого классика: Бориса Пастернака. С него началась для меня в октябре 1970 года моя vita nouva. Он, конечно, и был — первым кентавром…
Всё начато сызнова
* * *
Б. П.
Всё начато сызнова, сызнова.
Вы знали меня не таким.
Под слёзы ребенка капризного
Растаяло детство, как дым.
Растаяло, вовсе растаяло,
Послушно, тихонько ушло.
Рождественской ёлке оставило
Своё колдовское тепло.
Всё реже и всё непривычнее
Свидания наши теперь:
В его коридоры тепличные
Печальная скрипнула дверь.
* * *
Мне дорог дух осьмнадцатого века:
Версаль, Суворов, голубая кровь —
И мысли взлёт, и вера в человека,
И к истине высокая любовь.
Лицом и сердцем обращаюсь к чуду,
Пустой толпе оставлю злобу дня
И ветхой рифмой упиваться буду,
Как люди не умели до меня.
* * *
А. Ж.
Мы — поздние всходы земли.
Учились мы долго и трудно.
Нам путь облегчить не могли
Ни паводки, ни журавли.
Мы, поздние всходы земли,
Глубинные воды подспудно
Впитали и всё же взошли.
И было непросто взойти.
Дыхания нам не хватало.
Сомнение нас угнетало.
И были другие пути.
И мы через это прошли.
Плоды запоздалой науки,
Мы — поздние всходы земли:
Она разрешилась от муки.
Мы — поздние. Наша беда!
Но так уж ведется на свете:
Любимые чада — всегда
Последние, трудные дети.
* * *
Печален воздух. Вечер одинок.
Мой сторож не зальется звонким лаем —
Мой телефон, брыластый, как бульдог.
Всё выяснено. Всё мы понимаем.
Он спит на длинной привязи своей.
Звонка не будет. Мне известно это.
Пытаюсь думать о судьбе вещей
И в комнате не зажигаю света.
Вот кресло — кресло, больше ничего.
О нем неплохо поразмыслить, если
Забыть на миг о пустоте его:
Она, она сидела в этом кресле.
Темнеет рано. Осень. За окном
Угадываю клена желтый локон...
Вот если бы не помнить, что вдвоем
Стояли мы у этих самых окон...
* * *
Близится срок. За окном
Снегом укутанный дворик.
Час ожидания горек.
Ночь не торопит со сном.
Близится памятный миг —
Детства ушедшего дата.
Что же он так виновато,
Так осторожно возник?
Канет, и нет ничего.
Я и грустить не пытаюсь.
Стоит ли? Мы ведь расстались
С благословенья его.
Памяти давней мирок.
Пауза. Близится срок.
Дату запомню, историк,
Только ее. За окном
Снегом укутанный дворик,
Дворик, укутанный сном.
* * *
Как притягателен порок!
Куда сильнее, чем невинность:
Она пугает, как повинность,
Которой выполнить не смог.
Молю тебя, не уходи,
Сиделка, слез моих свидетель,
О сдержанность! о добродетель!
Не отлучайся, посиди.
* * *
Зачем меня подлость влечёт,
Преследует, дразнит, как пропасть,
И дерзость — вернее, чем робость, —
От края уйти не даёт?
Я знаю: в нее заглянув,
Мечтать улизнуть — бесполезно:
Голодный разинула клюв,
Манит пучеглазая бездна.
Мне снится, что я берегу
Любовь от постыдного плена,
И вот искушенье: измена,
И я устоять не могу.
Мне видится в тысячный раз
Измена не ради спасенья,
А ради бессонного бденья
Ее гипнотических глаз.
* * *
Я человек, и плоть моя молчит.
Я человечье напрягаю ухо —
И сердце зачарованно стучит,
И голос флейты достигает слуха.
Но злая нимфа тешится окрест —
Несчастная, покинутая совесть,
Блюстительница заповедных мест,
Где мы дружили с ней, к трудам готовясь.
Она — мой друг: страдаю, не допив
Ее целительной и горькой чаши.
Она — мой недруг: первый тот лапиф,
Который видит сумасбродства наши.
Я человек, но лишь наполовину: