Поначалу все в отделе воспринимали происходящее как развлечение. Каждый раз, когда Илья отчитывал Ингу, ее коллеги начинали переглядываться и едва ли не хихикать. Это подрывало ее уверенность в себе даже больше, чем несправедливые упреки. С Ильей было все понятно – он ее ненавидел, но что она сделала остальным? Инге каждый раз было так обидно, что на глаза опять наворачивались слезы. Она пыталась их скрыть, глядя в сторону и часто моргая. О том, чтобы дать Илье отпор, не могло быть и речи – лишь бы не разреветься у всех на глазах. Вообще-то Инга плакала легко и нисколько этого не стеснялась: она запросто могла разрыдаться в кинотеатре над грустным фильмом или в очереди, если ей нахамили. Перед своими молодыми людьми, едва узнав их получше, она заливалась слезами и вовсе по любому поводу. Такая непосредственность объяснялась просто: Инга давно выяснила, что ее плач обезоруживает, и пользовалась этим средством безо всяких угрызений.
Но здесь было совсем другое дело. Для Ильи ее рыдания стали бы подарком, а для остальных – нескончаемым источником сплетен, поэтому Инга изо всех сил держалась. Она даже не догадывалась, что это так болезненно и тяжело. Каждый раз, когда Илья ее ругал, явно наслаждаясь процессом, а остальные посмеивались, кидая друг на друга многозначительные взгляды, у Инги знакомо перехватывало горло и свербило в носу. От этого неприятного ощущения можно было легко избавиться, дав волю слезам, но делать этого ни в коем случае не стоило, поэтому следом на Ингу накатывала паника: а вдруг не сдержится? В итоге горло сдавливало еще больше, дышать становилось невыносимо, и это, в свою очередь, только усиливало страх, как в заколдованном круге. Инга могла только молча смотреть в пол, молясь, чтобы выговор закончился раньше, чем ее силы терпеть. Постепенно она стала бояться этих стычек с Ильей не из-за них самих, а только из-за угрозы опозориться.
Однако чем больше Илья на нее нападал, тем меньше смеялись остальные. Через три недели все признали, что он перегибает палку, и даже пытались Ингу подбодрить. Особенно ее удивила Мирошина. Еще недавно она была главной заводилой Ингиной молчаливой травли, а теперь неожиданно стала сочувствовать ей больше всех. Каждый раз, когда они выходили из кабинета Бурматова, Мирошина негромко возмущалась и заставляла присоединяться остальных. Чтобы поддержать Ингу, она потащила ее с собой и Алевтиной на лекцию по истории моды, потом уговаривала пойти с ней вместе на концерт каких-то японских барабанщиков, постоянно пыталась чем-то угостить – то своим безглютеновым печеньем, то овощными чипсами, а однажды после очередной придирки Ильи встала со своего места и, к Ингиному величайшему изумлению, обняла ее. Инга относилась к этой внезапной сострадательности подозрительно, но постепенно поверила, что Мирошина вполне искренне хочет ее поддержать. Очевидно, эта внезапная оттепель объяснялась бескомпромиссностью Ингиной опалы.
Инга считала дни до конца месяца, после которого Илья, как он говорил ей в Париже, должен переехать. Четыре недели в таком режиме еще можно было прожить, но не больше. Ей и так уже не хотелось ходить на работу, и каждая неделя до выходных тянулась бесконечно. Однако в конце месяца ничего не произошло. Сам Илья ни о чем не объявлял, Мирошина, как Инга постаралась исподволь выведать, тоже ничего не слышала. Следующую неделю он как ни в чем не бывало ходил в офис, и Инга заподозрила, что с его переездом что-то не заладилось. Это, с одной стороны, внушало злорадство, а с другой стороны, пугало: сколько же еще он будет над ней издеваться?