Игнатий Порфирьевич походил по кабинету, сцепив руки и похрустывая пальцами. Когда бывал возбужден, он всегда хрустел пальцами и расхаживал по кабинету. В дверях появилась Аделаида Львовна. Она была одета, напудрена, причесана. Юбка и жакет сидели на ней как влитые. Лицо от пудры холодноватое, мраморное; кожа холеная, чистая. Но глаза… Если бы Игнатий Порфирьевич посмотрел ей в глаза. Черные, в миндалевидных разрезах, они глядели на него — обжигали… Но ему некогда. Дело, которое замыслил, было таким великим, что грешно разбрасываться по пустякам. Игнатий Порфирьевич сел в кресло у окна и отвернулся. Аделаида ушла, гордо вскинув голову.
Он посидел, успокаиваясь, положил руки на колени и поглаживал их. Встал, подошел к телефону, заказал город. Редактор газеты Никитушкин, его однокашник по институту, был на месте и терпеливо выслушал его.
— Ты что, решил заняться травосеянием? — спросил он.
— Нет.
— Так чего же хлопочешь о травах? Пусть голова болит у тех, кто занимается ими.
— Да пойми ты, — с досадой проговорил Игнатий Порфирьевич. — То, что предлагает Лубенцов — настоятельная потребность момента. Ты же умный человек, сам знаешь: в науке бывают периоды, когда на первый план выходит то одно направленье, то другое.
— А не получится с травами, как с кукурузой? Так ведь любое дело можно довести до крайности.
Игнатий Порфирьевич до боли закусил губу. Никитушкин, по его мнению, всегда был туповат, а тут он проявил верх тупости.
— Какие могут быть крайности? Что случится, если в одном земледельческом регионе главным направлением в науке станет травосеяние?
— Ладно, приезжай, привози статью, — подумав, сдался Никитушкин. Он больше всего боялся, чтобы его не обвинили в консерватизме.
— Адя! — крикнул, положив трубку, Игнатий Порфирьевич. — Адя, я еду в город!
Он скинул пижаму, надел костюм, заглянул в комнату Аделаиды Львовны, на кухню, выбежал на улицу. Жены нигде не было. Бог с ней. Ушла, наверно, к своему придурку брату. Игнатий Порфирьевич не любил шурина. Недавно в доверительной беседе он посоветовал ему помириться с Верой Александровной, дал для поездки на станцию свою машину. Тот прихватил с собой собутыльника Федю. Пьяные, заявились они на станцию. Вера Александровна прогнала его, конечно. А на нее Игнатий Порфирьевич рассчитывал. Через Веру Александровну протянулась бы еще одна ниточка к пшенице Аверьянова. Ну, на нет и суда нет. Хорошо, что спьяну не угробили машину. Яков — конченый человек. Зря Аделаида тащит его из трясины. Даже для разового дела — ввести в дом Веру Александровну — он не погодился…
Полевая дорога прорезала узким коридором хлеба. Пшеница посветлела; колосья, слегка тронутые желтизной, покачивались под теплым, дующим из глубины поля ветром. И осокорь, поседевший от зноя и пыли, едва шевелил серебристой листвой. «Москвич» шел на малой скорости. Николай Иванович, высунув голову в боковое окно, правил, вдыхал полной грудью теплый ветер, напоенный запахом восковеющих хлебов.
Кончилось поле, и впереди, справа и слева, раздвинулся простор колхозного луга. Там только что подошел к концу упряг. Бабы побросали вилы и грабли, мужики оставили тракторы и выпрягли лошадей. Уселись тут же, под копнами. С самого раннего росного часа кипела работа, и вот луг словно вымер, лишь на самом краю, ближе к Выкше, белели платки и чубатились обнаженные головы. Бабы сидели, вытянув ноги; мужики расположились кто на корточках, кто полулежа на боку. Молодые побежали обкупнуться на Выкшу. Рассказы и смех слились в гомон, и был он слышен далеко.
Неистребимо весело там и задорно, хоть сам подходи и смейся вместе с той вон белозубой бабенкой, что хохочет у стога, увертываясь от обнимающего ее парня. Волосы у нее растрепались и упали на смуглый лоб, юбка с одной стороны подоткнута, и оголилась загорелая нога. Парень оставил ее, подошел к шумной компании, облюбовавшей себе место в тени выпряженной брички, и беззлобно огрызался на двусмысленное подшучивание, вогнавшее бабу в краску, и сам захохотал вместе со всеми, когда шутники перекинулись на других.
Глядя на притихшую у стога бабу, румяную и простоволосую, Николай Иванович подумал о своем. Не шла у него с ума Вера Александровна.
Однажды вечером он застал ее в поле.
— Я посижу тут у вас. Не прогоните?
— Сидите, места хватит, — повела она вокруг рукой.
Он присел у межевого столбика.
— Может, и вы посидите вместе со мной?
— Можно и посидеть. Меня не убудет от этого.
— Откровенность за откровенность, Вера Александровна. Помните, вы рассказывали мне о своей жизни? Так вот я хочу теперь рассказать вам о своей. О себе и о жене.
— Что-то быстро отправили вы ее отсюда.
— Нам нечем вместе жить. Все, что было, выгорело. У нас ведь давно нелады.
Смеркалось. За полем у леса воздух уже сгустился и потемнел, а тут, на участке, вечерний, подцвеченный пшеницей свет подернулся, как кисеей, туманцем, перемежался полосами — где место повыше, было светлей, а в низинах хлопьями собиралась темнота и ложилась пятнисто на уставшую землю.