Друзья были потрясены, когда увидели его в резиденции. Он казался тем же, но за шесть месяцев, как отмечали некоторые из них, постарел больше, чем за дюжину лет. Старый счастливый Хорбери, полный радости, прекрасный мастер игры слов и логических поединков, стал каким-то «унылым», по удачному выражению бывшего коллеги, декана Дочестера. Выпускники, помнившие его блестящее остроумие и пикантность, которые он привносил в обычную работу в классе, делая ее интереснее, чем в других школах игры, потеряли, по замечанию одного из них, что-то неопределимое от того человека, которого они так долго и сильно любили. Другой коллега Хорбери, удивленный, как и все попавшие в аркан его дружбы (когда-нибудь он еще назовет эту привилегию величайшим благодеянием в своей жизни), попытался вызвать в старом учителе возмущение с помощью экстравагантного юмора, который потом разошелся по всей публичной прессе в виде рассказа о последствиях существенных изменений, введенных в принудительную систему игр в «X», одну из величайших в нашей великой школе. Хорбери воодушевился; прежний свет озарил его глаза; он напоминал своим друзьям старого боевого коня, вновь услышавшего вдохновляющий зов трубы. «Я не мог в это поверить, – говорил он, и в его голосе звучало потрясение. – Они бы не отважились. Даже У. (директор „X“) не совершил бы такую подлость, как эта. Я не поверил». Но воодушевление быстро спало, и вернулась апатия. «Теперь, – говорил он, – я бы не удивился, если бы все было именно так. Наши дни проходят, и, похоже, через несколько лет их можно будет вместить в краткий конспект, а любимой игрой в „X“ станет домино».
Боюсь, те последние годы в Уорхеме не были счастливыми. Думаю, Хорбери ощущал себя вне общей настроенности его окружения, и, с позволения читателей «Гардиан», я усомнюсь, что ему вообще было комфортно на своем месте. Как-то Хорбери признался одному из старых товарищей, что сомневается в мудрости всей кафедральной системы. «Что бы сказал святой Петр, – говорил он в своей характерной манере, – если бы мог войти сюда и увидеть это вычурное окно, на котором он изображен в митре, одеянии священника и с ключами?» Не думаю, что он когда-либо смиренно принимал ежедневные чтения литургии, сопровождаемые, как и во всех подобных заведениях, тщательно подобранной музыкой и помпезностью одеяний хора. Слышали, как он на одном дыхании бормотал: «Рим и вода, Рим и вода», когда литания подходила к середине, и, полагаю, перед тем как умереть, он почувствовал удовлетворение оттого, что многие сильные мира сего соглашались с его взглядами.
Но до самого конца жизни Хорбери не забывал Люптон. За год или два до смерти он написал главную Песню Школы «Вперед, вперед, вперед!». Я знаю, что он был польщен ее появлением в «Люптонианце», и известный выпускник сообщил мне, что никогда не забудет радости Хорбери, когда ему сказали, что песня уже стала самой любимой в «Часовне». Многим читателям знакомы ее слова, но я не могу отказать себе в удовольствии процитировать первый куплет:
Бывшие ученики пели ему этот куплет на его смертном одре, и думаю, что по меньшей мере некоторые из читателей «Гардиан» признают, что Джордж Хорбери умер «укрепленным», в здравом уме, приняв «обряды Церкви» – Церкви Высшего Стремления.