Я хочу тебя купать, как отец дочь, и смотреть, как бежит, повторяя возвышенности и впадины твоего долгого тела, прозрачная путаная вода. Я хочу дотрагиваться обратной стороной ладони до твоей щеки и сломя голову лететь ночью в аптеку, если ртуть лишь приподнимется на цыпочки, лишь высунет макушку за красную черту. Я хочу дарить тебе вещи, баловать побрякушками из благородных металлов, кормить заморскими плодами, истекающими соками. Я хочу тебе дать все, чего никогда не было у тебя: и сосредоточенное наслаждение книгой (так и вижу, как ты морщишь лоб, упершись им в прогнутый указательный палец), и шаркающую тишину музейных залов, где пустые от рефлекса полотна в тяжелых рамах – если сделать шаг в сторону – вываливают пышные тела Возрождения. Я хочу, чтобы хоть однажды ты испытала дрожь от Моцарта, когда звуки, будто хрустальный дождь, сходят с небес. Я хочу бродить с тобой по лесу, пронизанному косым, расходящимся светом, и называть имена цветов и птиц, а ночами, ознобными от росы, вместе с тобой угадывать созвездия. Я хочу строить для тебя дом, чтобы ты видела в работе игру моих забронзовевших мускулов, готовила мне еду и гордилась мной. Я хочу целовать омут пупка и, соскальзывая в мягкие завитки, упиваться сокровенной смесью запахов молока, хлева и медового зноя. Я хочу вечерами слушать твой голос и не понимать слов, только ощущать их кожей, пробежками мурашек по спине, сладкой ломотой в суставах от невыразимого счастья. Я хочу, чтобы ты узнала это чудо перемены, когда в тебе ребенок, и видеть твой испуг, когда ты скажешь, что прошло три дня, а «их» все нет и нет, а потом наблюдать, как растет, как округляется твой живот, а во взгляде появляется отстраненная пустота, осоловелость. Я хочу, чтобы все это у тебя было. Я хочу любоваться, как ты надкусываешь яблоко. Я хочу сходить с ума, когда ты задерживаешься, рыскать зверем по квартире, обзванивать больницы и морги и слабеть от радости, когда ты позвонишь в дверь и, виновато обнимая меня, назовешь какой-нибудь пустяк, задержавший тебя, друг мой…
Лет с чем-то десять тому назад эта шуточка пронеслась по Москве и – для многократного употребления она не годилась – быстро сгинула[42]
. Ему же – запомнилась. А до нее – осень, когда в клумбе, засеянной белыми и фиолетовыми астрами, холодно отозвалось небо с длинными остроконечными облаками, а вдоль бетонного бортика ветер прокувыркал сухую листву и всякий мелкий бумажный сор. До нее – когда вышел из библиотеки, а уже снег: опрятный газон, черная толчея следов к метро. Зима представилась глубоким сугробом, через который, увязая, предстояло перевалить, чтобы снова выйти к зеленой травке. Тогда он еще не привык к противоестественной высоте читального зала с откинутыми где-то на верхотуре фрамугами (в них доносился гул улицы) и чаще, чем хотелось, выходил покурить под лестницу. Однажды запах старых книг, покорной стопкой дожидавшихся его внимания, сделался ему неприятен, и в последней кабинке туалета (другие были заняты) его вывернуло. До – белый цвет стен кабинки, испещренных телефонами гомосексуалистов, продолженный халатами, глянцевыми отсветами кафеля, простынями, побелкой потолков. Засученные по локоть руки мягко погружались в его живот и внезапно, движением пианиста, взмывали – им вдогонку кидалась боль с сухим, шершавым названием «щеткин». Вихлястый бег каталки по длинному, без окон, коридору. Натужное кряхтенье старого лифта и своевольное колесо, застрявшее в щели, за которой – пропасть. Кружение голосов вокруг бестеневой лампы (в конце концов голоса заплелись в тугой жгут). До – выстеленная ватой бесконечность: она мягко приняла его и тут же вернула, только боль теперь странно повторяла обтекаемые формы утки, лежавшей между ног (пустыня стены, мыльный вкус пододеяльника, угол тумбочки, слишком тупой, чтобы избавить от одиночества). Вспыхнувший свет оставил в тени склонившееся над ним лицо (твое лицо), но выпукло выпятил колено (твое колено). Тяжесть одеяла исчезла, а стыда не было – только сосредоточенность на грубоватом, сквозь мокрую салфетку, прикосновении сильных пальцев и погружении в темноту тесного хода резиновой трубочки, которая в неожиданной глубине вдруг изогнулась и, замешкавшись на секунду, выдавила что-то; засыпая, пока боль вместе с мочой наполняла утку, вспомнил – что: запах старых книг, слежавшийся в плотный сгусток.До – когда снова увидел ее, дня через два или три (была твоя смена): он осторожно прогуливался по коридору в нелепой вельветовой пижаме и, проходя мимо, наклонив корпус вперед (тянул шов), невнятно кивнул, стесняясь обстоятельств знакомства. Лихой окат бедра к талии, вызов обтянутой халатом груди, острая нахалинка щедро накрашенных глаз цепляли зрение с налета, но он не сразу узнал ее, когда, выписавшийся, с авоськой накопившихся в больнице вещей, ловил такси. Она узнала. И бесцеремонно влезла в подошедшую машину.
– С вас причитается, – напомнила она.
– Куда? – спросил он.
– А никуда, – ответила она.