Поднятый воротник, опущенные наушники, шерстистость надвинутого на рот шарфа с отметиной изморози, меланхолическая атмосфера баров делали их встречи немногословными. С ней было так же легко и естественно молчать, как и слушать ее с пятого на десятое болтовню, всегда о чем-то несущественном, что и отвечать не нужно. Ее речь была засорена массой жаргонных словечек, но в ее исполнении они представлялись вполне уместными, когда меткими, когда забавными. Даже грубоватые выражения восторга[44]
– «ой, кончаю», «тащусь», «писаю кипятком» – не коробили его. Она неплохо управлялась с ножом и вилкой, знала, что отрезать мясо надо по одному кусочку, изящно пригубляла, держа пузатый бокал в расставленных паучком пальцах, но часто забывала, в каком роде следует употреблять слово «кофе», и с подкупающей простотой могла затушить окурок о подошву сапожка. Ничто на свете не могло заставить ее горевать долго, с ней было – беззаботно, а это немало.Встречались у библиотеки, чаще утром, после ее ночного дежурства. Внутрь она не заходила, ждала на улице, на морозе, он только потом понял, что она стесняется своего пальто – такие или почти такие в те времена длинными скучными рядами висели во всех универмагах (каждую встречную дубленку ты провожала пристальным взглядом, как бы прикидывая на себя, – тебе хотелось из ламы, канадскую). С остальным барахлом у нее был, казалось ему, полный порядок – джинсы, свитерки, водолазки, некоторые вещи – в два оклада, но такое тогда было время – зарабатывали мало, но как-то умудрялись более или менее прилично одеваться.
С первой же минуты встречи их охватывала спешка, лихорадочная, словно боялись опоздать, хотя никакой другой цели, кроме удачи прожить день вместе, не было. Взявшись за руки, они бежали за уходящим троллейбусом, согревались в полутемных, с вытоптанными лестницами подъездах, где чуть теплились батареи, и он дышал на ее собранные в горсть пальцы, растирал онемевшие колени (даже в эти лютые морозы ты ходила в капроне), а потом жадно целовались, вздрагивая от гулких хлопков лифтовой двери. Они как будто уходили от погони, путали следы, отсиживая сеансы в пустых кинотеатрах, снова бежали, перекусывали в забегаловках с окнами, мохнатыми от инея, где на раздаче мелькали распаренные до красноты толстые лица и руки, а под вечер скрывались в каком-нибудь баре – любимым был «дверь в стене» на Тургеневской.
Высокие, вдоль кирпичной стены, обмерзшие ступени, клуб пара в лицо, полутемный тесный вестибюль с запахом мочи и хлорки. Как только хромой гардеробщик, выдав номерок, уносил синее, с бедной цигейкой пальто, у нее появлялась державная осанка, снисходительный из-под ресниц взгляд, и, чуть задержавшись у зеркала, взволновав гребнем распущенные по плечам волосы, она приветливо – по праву завсегдатая – кивала двум, уже под градусом, мордоворотам с повязками на рукавах.
У ярко освещенной стойки усаживались на высокие красные табуреты, слушали музыку и ждали коктейли. Абсолютно лысый бармен отражался спиной в зеркальных стеллажах, заставленных коллекцией пустых бутылок из-под «Смирнофф», «Чинзано», всевозможных бренди, джинов и виски. Задевая о стол круглым животом, туго обтянутым фирменной, на кнопочках рубашкой, он, насвистывая, отмерял ингредиенты: журчало, позвякивало, булькало, чуть заметно приподнимались полные плечи с погончиками, шевелились над маленькими глазками брови[45]
. Два бокала с соломинками (ты предпочитала «Шампань Коблер»), порция орешков, пачка сигарет, иногда шоколадка. Уголок выбирали потемней, столик у стены, чтобы не подсаживались. Тянули через соломинки, смотрели друг на друга и по сторонам: вон тот, пожилой, с герлой, заштукатуренной, как стенка, поэт и философ, те, в забойной джинсе, – гомики (ты презрительно передергивала плечами), тот, с тремя сразу, – бывший спортсмен, кажется футболист, а вон тот, да нет, в углу за колонной, ну видишь, совсем глаза в кучу, – стукач. На дне бокала оставались ягодки – иногда, запрокинув голову (волна волос срывалась с плеч), ты вытряхивала их в широко открытый рот, а иногда меланхолически присасывала вишенки соломинкой.