Дверь легко открылась. Войдя, Сморчок и его попутчица очутились не там, где они, казалось, должны были очутиться – то есть, в тёмных сенях заброшенного и полусгнившего деревенского домика, а в просторном офисном холле с кожаными диванами, плазменным телевизором на стене и постом охраны. Пост этот выглядел очень даже неплохо. Он представлял собой большой стол с сидящею за ним дамой лет тридцати. На ней была форма. Форма включала в себя фуражку с кокардой, изображавшей собачью голову и метлу. Дама увлечённо красила губы перед стоящим на столе зеркальцем. Неохотно скосив глаза на вошедших и увидав Маринку, она швырнула карандаш в стол. Верхняя губа её вздёрнулась, а глаза мгновенно налились кровью. С ненавистью уставившись на Сморчка, дама зарычала, потом залаяла, а потом опять зарычала. Сморчок внимательно её выслушал и ответил только одним коротким рычанием. Дама сразу утихомирилась. Агрессивный оскал на её лице сменился оскалом дежурного дружелюбия.
– Извините, пожалуйста, – обратилась она к Маринке на человеческом языке, однако с каким-то странным акцентом, – меня о вас не предупредили.
– Ничего страшного, – отвечала Маринка, – но я хочу вам заметить, что быть похожей на человека нужно даже тогда, когда вас об этом не просят.
– Да-да, вы правы, – затараторила дама, часто кивая, – мы проходили это на третьем курсе, но я уже всё забыла. Ещё раз прошу прощения. Впредь обещаю быть осмотрительнее.
– Я верю. Так мне куда?
– Вон в ту дверь, и прямо по коридору. Потом – направо. Желаю вам доброго пути.
Дверей было очень много. Но взгляд сторожевой дамы, чётко указывая на нужную, исключал возможность ошибки. Сморчок остался с охранницей. Видимо, у него имелось к ней дело.
Маринкин путь был неблизким. Она стремительно шла по узкому, скупо освещённому коридору, очень похожему на больничный, мимо десятков тысяч дверей. Из-за каждой двери слышались стоны, плач, а иногда – вопли. Маринка не обращала на них внимания, поглощённая размышлениями. Ей было о чём подумать. Вся её жизнь представлялась ей чем-то вроде жизни слепого, который должен прозреть. Но радости не было. А откуда ей было взяться? Ведь для того, чтоб смотреть назад, где осталось то, что дорого лишь тебе, глаза не нужны.
Перед одной дверью Маринка внезапно остановилась, почувствовав беспорядок в собственных мыслях. Их мерный ход был нарушен недоумением. А оно, в свою очередь, было вызвано тем, что никаких звуков за этой дверью не раздавалось. Поколебавшись, Маринка громко спросила:
– Можно войти?
Ответа не прозвучало. Тогда Маринка открыла дверь и вошла. Она оказалась в небольшой комнате со старинной, но хорошо сохранённой мебелью. Что ж там было? Письменный стол, два стула, кресло, шкаф, секретер, диван. На столе стояли великолепный бронзовый канделябр с тремя оплывшими свечками и чернильница. Комната была жарко натоплена. На полу, у печки с синими изразцами, внутри которой бился огонь, лежали пачки тетрадок, обвязанные бечёвками. У окна стоял невысокий, худой мужчина с тёмными волосами почти до плеч. На нём был сюртук, узенькие брюки и башмаки с блестящими пряжками. Он смотрел в окно, слегка сдвинув штору. Вид из окна был на кабановский овраг. Это обстоятельство почему-то не удивило Маринку, хотя она успела пройти по адскому коридору не километр, не два и даже не пять, а, может быть, десять. Ей были знакомы принципы геометрии Лобачевского.
– Здравствуйте, Николай Васильевич, – поприветствовала Маринка хозяина кабинета. Тот медленно повернулся, отпустив штору. Это был, точно, Гоголь.
– Здравствуйте, – сказал он, слегка покраснев, – у вас ко мне дело?
– Да.
– Изложите.
– Я хочу знать, почему вы здесь.
Гоголь усмехнулся, покачал головой и неторопливо прошёлся из угла в угол, заложив руки за спину. У Маринки было сколько угодно времени, чтобы ждать. И она ждала. Может быть, минуту. Может быть, год. Но остановился Гоголь внезапно. Решительно повернувшись к ней своим длинным носом, он заявил:
– Я здесь потому, что хочу здесь быть. Замка в двери нет. Извольте удостовериться.
– Я заметила. И что, часто она проходит мимо оврага?
На лице классика вновь возникло смущение. Но он сразу вновь осмелел и даже вошёл во гнев.
– Послушайте, барышня! Вы, конечно, очень красивы, но не настолько, чтоб задавать мне вопросы с такой развязностью. Перед вами – не шут гороховый. Понимаете?
– Ха-ха-ха, – без смеха и без улыбки отозвалась Маринка, – во-первых, всё-таки шут. Учительница по литературе нам объясняла, что Хлестакова вы наделили своими собственными чертами. А во-вторых – выходит, красивой женщине вы готовы простить развязность, а некрасивой – нет? Николай Васильевич, вы неправы. Тут мне гораздо ближе позиция Достоевского. Он сказал, что красота спасёт мир. А вы, получается, признаёте за красотой право мир погубить?
– Она его не погубит, – решительно возразил Николай Васильевич, покачав головой, – она непременно свернёт с этого пути, поняв, что перестаёт быть самой собою. Это – инстинкт самосохранения, наиболее сильное из всех чувств. Ему противостоять не может никто.