Он сам был «товарищем», которого после последнего ранения вынес на себе какой-то балтийский моряк в прошлом, а затем партизан. Восемь километров нес и вынес. Где сейчас тот Костя-моряк и знает ли, может ли знать, как часто вспоминал его Григорий?.. Снаряд разорвался у него за спиной, и в глазах возник лишь красный всполох, уши резанул крик — и все покатилось в черную яму беспамятства. Потом был госпиталь, палата безнадежных, откуда выносили уже навсегда. Ему привиделось, что он лежит на спине в нудно-горячем болоте, и оно сосет, сосет его спину и медленно втягивает в себя. Он закричал. Ворочался в окровавленной постели и кричал, но в палату никто не заходил: все, мол, кричат, потом затихают. Он стал ругаться страшнейшими словами, и тогда вошел врач… Вскоре его перенесли в палату для живых… Но тот болотный сон-бред еще долгие годы мучил его, заставлял отворачиваться от черного цвета и ям.
На другой день мы побывали в «Жовтене» и двинулись на Каменку-Бугскую. Автобуса не оказалось, поэтому забрались в кузов грузовика. Август тогда выпал холодный, по-западному влажный, листья на деревьях казались мне более темными, чем у нас на Полтавщине. Мы мерзли, жались друг к другу и укрывали — я его короткой полой бушлата, он меня стареньким, заштопанным в нескольких местах макинтошем…
В Каменке пришлось вместе пробыть недолго: Григорию нужно было ехать на работу в журнал, мне — торопиться в Донбасс в школу, потому что учебный год уже начался.
Вскоре я получил на адрес дяди письмо, в котором впервые упоминалось о работе над «Водоворотом»:
«…Мне интересно, Грицуня, вот что. Возьми ты, пожалуйста, и заведи такой блокнот и записывай буквально все, что будет говорить наш славный Филимон Васильевич. Особенно то, что касается хроники Шпловки. Все, что он скажет. Потому что это, брат, золотая пыльца, самоцветы народного юмора, на который наше поколение уже не способно. Только делай это так, чтобы он не замечал, иначе ему будет неловко и, может, неприятно. С умом делай, а не в лоб. А потом все эти записи мне переправишь. Фиксируй отдельные меткие, интересные словечки, на которые так богата его речь. Ибо задумал я, брат, писать про Шиловку или повесть, или романягу целый. Это пока лишь тебе признаюсь…»
Известно, что Григорий начал писать еще до войны. А читатели узнали его и. осмелюсь сказать, полюбили или оценили только после появления первой части «Водоворота».
Дело тут не только в том, что Тютюнник не мог себя найти — хотя за работой и операциями и это нелегко было сделать. Дело в том, что то, чем болела его душа, та его «главная книга», которая часто остается так и ненаписанной, не укладывалась в «модную схемку». «Водоворот» — это не сюжетик, а целый народ, целая эпоха! Товарищи Григория потом удивлялись, как быстро он вырос на их глазах, но не догадывались, что Тютюнник просто раскрылся, свободно и легко вздохнул, ощутив возможность взяться за то, — что мог и страстно желал осуществить.
Все эти годы я жил в окружении, в котором говорили по-русски, и начинал писать на русском языке. Поэтому брат, отвечая на мои письма, тоже писал по-русски.
«27. ХІ.1957 г.