Десятки взволнованных мужчин, разодетых в шелка, бархат и кружева, обгоняли их, в спешке направляясь к большому залу. Некоторые, поотстав, зубрили в уголке текст своего выступления. Между собой они общались на языке былых времен, обращаясь друг к другу “гражданин”, и беседовали кто о смерти некой женщины от раздражения внизу живота, кто о мельнике, побитом камнями за похищение муки, или о кузене, священнике по роду занятий, сбежавшем за границу. Слегка растерявшись в водовороте этого, как ему показалось, гигантского детского маскарада, Адамберг, завороженный собственным образом, чуть не упустил своих спутников.
– Поторопись, “гражданин”, – сказал Вейренк, положив ему руку на плечо. – Заседание начнется через десять минут.
Лейтенанта оторопевший Адамберг узнал только по вздернутой губе. Да уж, убийце ничего не стоило, смешавшись с толпой, наблюдать в свое удовольствие за любым из присутствующих.
Данглар, порхая в лиловых шелках, отдал свой мобильник дежурному.
– А жаль, – сказал он радостно, – что эти костюмы больше не носят. В современной убогой одежде лично я многое теряю. Как случилось, что наше воображение настолько оскудело?
– Вперед, ваш выход, Данглар. – Подталкивая майора к высоким деревянным дверям, Адамберг забыл на мгновение, что в этом странном театре он оказался лишь для того, чтобы разворошить склизкую сердцевину водорослей.
Они устроились в центре, на “болоте”, в нескольких шагах от трибуны, где неведомый им оратор восхвалял недавние победы патриотических войск Республики. В зале с задрапированными каменными стенами и высоким деревянным сводом было холодно. Тут не топили, во всем соблюдая условия эпохи. В свете больших люстр Данглар всматривался в толпу, особенно в сидящих наверху слева распаленных монтаньяров.
– Вон Дантон, – шепнул он Адамбергу, – третий ряд, шестое место. Ровно через два месяца его казнят, и он это предчувствует.
– От восьмого эскадрона, – проворчал депутат рядом с ним, – осталось двенадцать лошадей и девять боеспособных солдат.
В эту минуту председатель дал слово гражданину Робеспьеру. В полной тишине, с поднятой головой он поднялся по ступенькам на трибуну и обернулся. Раздались бешеные овации, закричали сгрудившиеся на галереях для публики женщины, в толпе замахали флагами.
Мертвенно-бледный актер в седом парике и полосатом фраке, стягивавшем его тщедушную безжизненную грудь, обвел взглядом лица депутатов и, поправив круглые очочки, склонился над текстом своей речи.
– В лице ни кровинки, – сказал Адамберг.
– Он просто напудрен, как обычно, – прошептал Данглар, знаком попросив комиссара замолчать, но в ту же секунду внезапно стих и зал, повинуясь еле заметному жесту Робеспьера.
И тут раздался его голос, холодный, скрипучий, на удивление тихий. Он говорил то умиротворяюще, то агрессивно, иногда повторяясь и то и дело по привычке взмахивая рукой, и в его словах чувствовался невероятный, убийственный талант:
Настало время ясно определить цель революции и предел, к которому мы хотим прийти; настало время отдать себе самим отчет и в препятствиях, отдаляющих нас от него…[7]
Через четверть часа у Адамберга начали слипаться глаза. Он повернулся к Данглару, но майор в кружевном жабо, подавшись вперед, смотрел, открыв рот, на оратора, не в силах отвести от него глаз, словно перед ним вдруг возникло неизвестное науке животное. Адамберг понял, что вывести майора из ступора ему не удастся.
Мы хотим иметь такой порядок вещей, при котором все низкие и жестокие страсти были бы обузданы, а все благодетельные и великодушные страсти были бы пробуждены законами…
Заскучавший комиссар поискал было сочувствия у сидевшего справа земляка и сына виноградаря Вейренка. Последний, преобразившийся в меньшей степени, чем Данглар, но столь же ошарашенный, вперился взглядом в невысокого, явно закомплексованного оратора, вещавшего прямо над ними, стараясь не упустить ни единой мелочи. Адамберг перевел взгляд на актера, пытаясь понять, как ему удается произвести такое впечатление на его помощников. Очень элегантный, субтильный, он завораживал своими заклинаниями, поражал удивительной точностью жестов и строгой манерой держаться и смущал неподвижным взглядом чересчур блеклых голубых глаз, моргая через равные промежутки времени. Его судорожно сжатые губы, казалось, никогда не смягчит улыбка. Перед ними действительно воскресала История, президент не солгал, актер как нельзя лучше подходил на роль Неподкупного. И успех его у публики был очевиден.