Среди этого понимающего народа Дмитрий Алексеевич почувствовал полную свою незащищённость чужака и не удивился, вдруг разглядев чуть поодаль чем-то знакомую фигуру: некто с бычьим затылком что-то настойчиво втолковывал вышедшему на площадь человеку с чемоданом, всё протягивая ему смятые в кулаке бумажки. Узнав, кажется, своего знакомца с Пречистенки, Свешников даже обрадовался: всё в Москве оказалось на своих местах — таксисты, пешеходы, мошенники, вокзальные носильщики… «Насильники», — продолжая список, скаламбурил он, но, спохватившись («Надо же предупредить!»), рванулся было к замеченной паре, только напрасно: приезжий, стреляный, видно, воробей, уже сам наскакивал на крепыша, так что и посторонние оборачивались на шум, и тот потихоньку и деньги прибрал в карман, и сам — бочком, бочком — поспешил смешаться с публикой. «Вот я и в Москве», — без улыбки сказал себе Свешников. Обернувшись на неожиданно хорошенькую прохожую, он, мигом позабыв о счастливо расстроенной сценке, подумал, что вот ему и добрый знак, и воспрянул духом; такое чудо не могло кончиться просто так, и он даже загадал: «Если до перекрёстка встретится ещё одна такая красотка, то…» — но не успел придумать желание.
Второпях он неверно назвал Людмиле Родионовне время прибытия поезда, на два часа позже настоящего, и теперь не был уверен, что застанет её дома. Но она отворила ему так скоро, словно ждала звонка, стоя под дверью.
«А ведь я по ней соскучился», — признался себе Свешников.
— О! — воскликнул он при виде нового наряда отворившей ему Людмилы — кимоно с тонким рисунком. Она казалась не старше своего пасынка — быть может, из-за платья. Конечно, Свешников не ждал, что она вновь стала одеваться дома столь же легко, как и в первые месяцы замужества: в последние годы ей, напротив, нравилось облачаться в самые фантастические наряды, которые сама же и мастерила, чаще — туники или накидки в римском стиле, на пряжке, однако нынешнее кимоно вкупе со вполне достоверной косметикой его всё-таки озадачило; оно к тому же выглядело подлинным.
— Это почти подарок… Впрочем, само собой разумеется, я сшила его сама, — чуть позже объяснила она. — Собственно, подарили только тэта — доски, на которых японцы ходят всю жизнь и от которых я сошла с ума за час. Но не выбрасывать же было… Короче, носить их с каким-нибудь сарафаном или с брюками нелепо, и пришлось сшить вот это, а сами тэта в конце концов забросить на антресоли, потому что этот наряд уживается даже с босоножками. И хожу — босиком.
— Тебе идёт. И рисунок…
— Красила, как можешь догадаться, сама, поминая Эллочку-людоедку. И, как могла, упростила покрой, так что ты видишь всего лишь стилизацию.
— Больше никому это не рассказывай. В конце концов, в искусстве что ни изготовь, всё будет — подлинник. Тебя, правда, выдаёт причёска. Нужен радикальный чёрный цвет.
— Поправимо.
— А поправимо ли то, что я шёл сюда, надеясь выпить какого-нибудь замечательного скотча, а вижу, что придётся ограничиться чайком из микроскопической чашечки? Помнишь, у нас когда-то был такой разговор?..
— Вот японской посудой я так и не обзавелась.
— Это был бы уже перебор. Наряд же… В таком платье — хоть куда… Годится для самых торжественных случаев.
— Жду гостей из Германии, ты это знаешь.
— Их поезд приходит позже, я сообщал тебе.
— В справочной ответили не так, а всё ж я, как видишь, послушалась тебя и не поехала встречать: не уговорившись, мы могли бы и разминуться, а? Шутки шутками, но ты одет вроде бы по-старому, а выглядишь — иностранцем.
— Это объяснимо: я расслабился — и обнажились пороки. А разминуться — нет, невозможно: я узнал бы тебя по кимоно.
Рассмеявшись на это, она повела Свешникова в назначенную ему комнату — когда-то это был кабинет его отца. С тех времён тут сохранилась почти вся обстановка: никто не покусился на старорежимный письменный стол, на кресла, на диван с зеркальной полочкой, на книжные шкапы — всему этому пришлось за свой век только постранствовать по разным углам, не покидая четырёх стен, которые при каждой перестановке меняли свой цвет: из фисташковых стали тёмно-зелёными, затем — брусничными… Странным образом характер всего помещения не изменялся от таких переделок, словно и вправду главным тут был воздух, свойственный местам, где трудятся думающие люди. Вот и теперь Дмитрию Алексеевичу почудилось, будто перед ним — та самая, старая, непостижимым образом вернувшаяся из детства комната, и будто он без спросу вошёл в неё в отсутствие отца.