Мы устроились на скамейке под елочками прямо в центре больничного двора. Шел редкий, почти не ощутимый снег. Мимо нас в траурный зал прошествовали какие-то люди в мешковатых черных одеждах с гвоздиками в руках, и я подумала, что как ни стараются люди приукрасить момент смерти бутафорией, а это все-таки очень страшно, когда смерть на лыжах приближается через озеро. И это правда, смерть всегда ходит очень близко. Но мы с Петром Ивановичем старались не смотреть в сторону траурного зала. Я кидала снегирям остатки булки, а Петр Иванович рассказывал, что если б можно было начать сначала, он бы стал орнитологом, потому что птицы – самое удивительное, что есть в мире, птицы не боятся жить и встречают песней каждое новое утро, несмотря на то, что оно может стать последним. Их гнезда разоряют, на них охотятся коты и пернатые хищники, но все равно каждый новый день – настоящий праздник… В его голосе прорезались сиплые нотки, он замолчал, и я забеспокоилась.
– Ничего, Сонечка. Я просто задумался, как ты будешь жить без меня.
– Почему же без вас, Петр Иванович?
– Потому что я не выйду из этой больницы. И не возражай, я знаю точно.
Тогда я решила, что пора наконец признаться в том, что стало очевидным только на днях, когда я с боем взяла талончик к врачу и высидела в длиннющей очереди в гинекологическое отделение. Толстая врачиха с ярко-оранжевыми губами, едва осмотрев меня, грубо кинула: «На аборт направляем только с шести недель». – «Да я не аборт, я буду рожать». Тогда, пристально взглянув на меня, она проворчала что-то вроде «только на беду рожать» и принялась заполнять какие-то бумаги.
– Петр Иванович, – я набрала полную грудь холодного воздуха и выдохнула вместе с облачком пара. – Я беременна.
– Вот как? – он удивленно посмотрел на меня, и вдруг лицо его просияло. – Я очень рад, Сонечка. Ты все правильно сделала. Теперь мне будет гораздо легче уйти, если на земле останется кто-то после меня.
– Да? Тогда можно я дам ребенку ваше имя?
– Ну я об этом и говорю. Что же ты такая бестолковая, Сонечка. У нас с тобой будет сын, непременно сын. И как ты его назовешь?
– Михаилом, как моего папу.
– Это замечательно. Значит, после меня останется жить Михаил Петрович Блинников. В свое время я не озаботился этим, был слишком занят наукой, полагая, что служу своему народу. Смешно, да? Что он, этот народ? Кучка темных людей, которые только рады ничему не учиться, потому что и так вроде бы можно жить… – Петр Иванович на некоторое время замолчал, будто бы задремав на полуслове, но потом продолжил: – Вот еще что, Сонечка, если станет совсем невмоготу, продай Цыбасова. На него наверняка найдется хороший покупатель, не продешеви. Главное, чтобы Цыбасов попал тому, кто в живописи кое-что смыслит, а не толстосуму, которому он нужен исключительно для престижа. «Амаравеллу»[13] тоже можешь продать, только, прошу тебя, в одни руки и только человеку, который знает что покупает. Ну, ты меня не подведешь…
Заметно похолодало. Голос Петра Ивановича постепенно затухал и становился глуше, наконец он замолчал и ткнулся в мое плечо. Я предложила вернуться в больницу, чтобы попросту не замерзнуть тут, на скамейке. Он не стал сопротивляться, и мы долго, очень долго шли проторенной тропинкой к дверям приемного покоя, потом опять долго, очень долго поднимались по лестнице. И на каждой ступеньке Петр Иванович останавливался, чтобы передохнуть, и сообщал всем встречным, что у нас будет ребенок. Я простилась с ним в больничном коридоре, передав с рук на руки лечащему врачу. Петр Иванович и врачу сообщил о нашем ребенке, и врач посмотрел на него изучающее долго, намереваясь что-то сказать, но все-таки промолчал, только странно передернул плечами.
Когда на следующий день я пришла навестить Петра Ивановича сразу после лекций, мне сообщили, что ночью больной Блинников скончался. Вещи можете забрать, вот вам мешок с его одеждой. Свидетельство о смерти получите после вскрытия. Все это было сказано буднично, как если бы мне говорили о том, что на вечерний сеанс билеты закончились, приходите как-нибудь в другой раз.