Я захотел снова стать молодым, невинным и несведущим, зачарованным хрупкой красотой, вечно семнадцатилетним сидеть в заросшем парке среди желто-красных листьев, смотреть, как бьется жилка, трепещет локон и подрагивают замерзшие губы; захотел вдыхать прелый осенний запах, едва касаясь колена девушки, юной, как я сам.
Я захотел вернуться – и забыть, что очень скоро этот миг теплым камешком булькнет на дно аквариума. Пройдет двадцать лет, другая девушка отразится в криво висящем зеркале – и только тогда все вернется. Может быть, в последний раз.
38. Всем нравились мои стихи
Когда-то ее звали Леночкой, в старших классах она стала называть себя Лёлей. Когда молодые коллеги называют ее Еленой Григорьевной, она каждый раз огорчается. Зачем же так, по имени-отчеству? Ей ведь всего пятьдесят пять. Конечно, уже не молодая женщина, но кому она нужна, эта молодость? Она где-то читала, что для по-настоящему чувственных женщин настоящий расцвет наступает после пятидесяти – организм, готовясь к климаксу, делает последний решительный рывок, а тело достигает настоящей сексуальной зрелости.
Это знают во всем мире, только в России не понимают. В прошлом году она ездила отдыхать в Турцию, и там молодые мужчины буквально проходу не давали. Приглашали выпить кофе, звали показать страну, свозить в магазин кожи или украшений. А чего удивительного? Она хорошо выглядит, модно одевается, у нее есть вкус и стиль, есть опыт, в конце концов.
Так что пусть она будет Лёля, никакой Елены Григорьевны.
Лёля почти забыла, что тридцать лет назад часами перекатывала во рту свои фамилию-имя-отчество – льдинкой на языке.
Ни одного настоящего сборника так и не получилось. Только на тридцатилетие Сашка подарил машинописное собрание. На титульной странице:
По большому счету, Сашка ей никогда не нравился по-настоящему. Даже те несколько месяцев, что они крутили роман в далеком уже семьдесят первом, она была на третьем курсе, а он два года как вернулся из армии, работал то в геологических партиях, то разнорабочим, то еще кем-то. Про Север он смешно рассказывал – будто читаешь «Территорию» или «Апельсины из Марокко», – а в остальном был неловкий, неумелый. Лёле даже казалось, она у него первая женщина, но, конечно, никогда не спрашивала, знала – мальчики такого стесняются, вечно изображают из себя опытных любовников. Смех, да и только.
А теперь уже и не спросить.
На самом деле в тот год Лёля оставалась с ним так долго, потому что ей нравилось, как он слушает ее стихи. У него всегда было то самое восторженное выражение лица, которое она видела в кино, когда показывали Политехнический или площадь Маяковского. Она забывала, что они сидят на скамейке в парке, на диване в гостиной его мамы или в ее общежитской комнате, – ей казалось, она стоит перед толпой взволнованных слушателей, ее слова проникают в их сердца, слезы текут по их щекам.
– Здорово, Лёлька, – говорил Саша, – ты – настоящий поэт!
В двадцать лет она не сомневалась: так и есть, она – настоящий поэт. Недаром всем нравились ее стихи – и маме, и подружкам в общежитии, и молодым людям, которым она читала их в перерывах между танцами или в фойе кинотеатра повторного фильма, куда любила ходить на старые черно-белые итальянские картины. Всем нравились ее стихи – но только у Сашки был такой восторженный взгляд.