– Видел, Полина, – отвечает Павел и замолкает.
Он видел бронепоезд, видел, как из бронированного борта вырывается огонь, видел, как горят избы, слышал предсмертные крики, стоны раненых, приказы расстрельной команды и залпы ружей. Брат Петр успел спрятать Павла в стогу, сказал:
Вот я умру, думает Павел, пройдет еще сколько-нибудь лет – и вообще никто не будет об этом знать. Потому что в учебниках никогда не напишут, а если напишут, то две строчки, вроде «антисоветский крестьянский мятеж». Какой же он был антисоветский? Это все только против коммунистов и чтобы зерно не забирали. Лозунги еще такие: «Долой коммунистов и выкачку хлеба!», «Да здравствует вольная торговля!» и еще «За веру христианскую и ислам!» – это потому что башкир и татар много было.
На палубу выходит мама Полины, вырывает ребенка у Павла из рук, уносит в каюту, что-то шипит девочке по дороге – и вдруг Павла захлестывает злость: ведь даже спасибо не сказала, вырвала и унесла, будто он людоед какой или вот как Стенька Разин, девочку ее за борт собирался выкинуть! Сука городская! Муж работает где-то, социализм строит, а она по Волге разъезжает! Жалко ей, чтоб заслуженный матрос ребенка на руках подержал! – и он понимает, почему злится на Полинину мать: просто завидует.
Павел смотрит на темную воду и думает: я бы тоже хотел дочку, хотел бы нормальную семью. Вот отец был счастливый: трое сыновей, одна дочка. Правду мать говорит: повезло ему. Так и не узнал, что колчаковцы убьют Николу, большевики – Петра, Катеринка с голоду умрет, а внуков не будет вовсе.
Они ведь нарочно все умерли, со злобой думает Павел, нарочно умерли, чтобы не знать, что дальше будет. Чтобы мне одному все эти годы за матерью ухаживать. Ни жены, ни детей, ничего. Всю жизнь – только мать да река. Отец с братьями давно в раю, если есть рай, а Катеринка точно в раю, даже если рая и нет, специально для нее должен быть, хотя теперь и говорят, что это сказки. Да пусть даже и нет рая, ну и что: они уже умерли, всё. А мне за них – дела доделывать да с матерью мыкаться! Конечно, я младший, маленький был: ни на германскую, ни на Гражданскую не успел. Пары лет не дотянул, добровольцем пошел бы, как Никола, тоже был бы сейчас погибшим героем. Двух лет не хватило, двух лет – он вспоминает недавний разговор и думает с обидой: четыре пальца от смерти! Ерунда все это, кто же смерти боится? От смерти всегда один шаг! Но ведь и до жизни, счастливой, хорошей жизни – тоже один вершок. Спрятали бы мы зерно от продотряда – не умерла бы Катеринка, мать бы с ней жила, я бы женился, детей завел. А даже пусть бы и умерла! Шваркнул бы я дверью десять лет назад, женился бы на Любке, мать все равно потом в Москву с собой взял, чай, не бросил бы.
И так Павлу обидно, что жизнь, почитай, уже прошла и ничего в его жизни не было, так обидно, что он плюет в ночную реку, возвращается в каюту и засыпает.
Плевок падает в темную воду, растворяется в ней, и злость Павла маленькой каплей впадает в реку, где в ночной воде плавают усатые рыбы, где ползают по дну раки, где молчат сгнившие остатки утонувших лодок, а на самом на дне волжских омутов дремлют воспоминания, спит память тех, кто молчит, кто как рыба не издает ни звука, кто никому не расскажет о своей жизни – лишь ночной воде, черной Волге, пустым берегам и ломтику месяца в антрацитовом небе.
А утром светит солнце, пассажиры ходят по палубе, улыбаются, смеются, играет музыка, люди с пристаней машут руками, лодки у берега снуют, водовозы бочки водой наполняют, в небе, может, даже дирижабль летит или самолет, репродуктор поет
Полина с мамой находят Павла, мама говорит:
– Я хочу извиниться. Проснулась ночью, дочки нет, я так испугалась! Спасибо, что присмотрели за девочкой!
Павел улыбается, говорит:
И они уходят, а Павел смотрит на этих счастливых людей и думает: будь Петр жив – ему бы здесь понравилось. Он технику всегда любил, а сейчас заводы, фабрики, трактора в деревнях, теплоходы новые по Волге плавают, музыка красивая целый день играет… Сделали, выходит, коммунисты, что обещали, построили хорошую жизнь трудовому народу. Зря, выходит, Петр, ты сражался и погиб? Жену молодую оставил, сам толком не пожил, кино не видел, радио не слышал, и было-то тебе тогда всего двадцать, так что теперь, выходит, ты мне – младший, не я тебе.