Как-то сразу разговоры оборвались, арестанты разошлись по своим местам. И только к вечеру стали снова подсаживаться друг к другу. С тоской вспоминали о семьях, о детях, о женах. Говорили о них как о самом дорогом и навсегда потерянном. Другие рассказывали похабные истории о женщинах, словно пытаясь этим заглушить горечь утраты семьи.
Бурмакин молчал, сосредоточенно думая о чем-то далеком. Вдруг он заговорил, медленно, будто сам с собой:
— Да… А был с одним парнем такой случай.
Парнишка вовсе молоденький. Про девок или баб путем еще не понимал, хотя и приходилось ему от мужиков похабщину всякую слушать. Говорят мужики всякую всячину, смеются, друг дружку подправляют, кто пуще приврет, он слушать слушает, а сердцем досадует — обидно ему, что по речам мужичьим баба выходит вроде какой-то поганой. Говорят про се срамоту, плюются, а у самих, как смолье, глаза горят.
Отойдет бывало парнишка один, подумает: и лицо, и речь, и суждение у баб все такое же, как и у мужиков. Только и разница, что баба ребят рожает и для нее это мука. Так ведь не плохое это дело — ребят рожать, — видно, господом ей так положено. И мужики-то ведь все от баб родились. А за что же все-таки ее принижают?
Не выдержал он, спросил одного старика — на слова первый похабник был, но мужик куда умный. Так тот посмотрел на парнишку, засмеялся и говорит: «Эти сказки про баб, может, за тысячи лет до нас сложены. И по закону божьему жена — раба своего мужа, тварь подневольная. Так что тебе, сопля, зря об этом думать и не надо. Подрастешь, сам узнаешь, правильны ли сказки эти. Конечно, иная баба и не глупее мужика, и в работе ловкая, и о доме заботливая, и в любви не обманчивая. Ну, а с другой, допрежь чем радость узнаешь, сколько горя перенесешь! Замучит, иссушит, если она тебе люба, а ты ей нелюбым придешься. Вот тебе и получается — раба! Нет, пока в жены ее не возьмешь, она над тобой царит. Вот за эту-то трудную любовь и вошла в века у мужиков злоба и нечистый язык на баб…»
— Их! Верно ведь это! — вздохнул кто-то на полу.
— Цыц ты! Не мешай!
— Рассказывай, Пашка…
— Отошел парнишка. Неладно стало ему, вроде как страх ему старик к бабам вдохнул. Припомнилось — мужик один перед тем в бане удавился. Из-за бабы, говорили. Хорошее-то в голову никогда не идет, а всякая нечисть лезет, доброе глушит. Стал он девок сторониться. Другие парни — на вечорки, а он — в лес. И похабщину слушать перестал. Чувствовал: растравляют иной побасенкой, внутри как огнем обольет, а раздуматься — суть-то в побасенке самая гадость.
Так вот и стал он дичиться. По тайге да возле реки с ружьем бродил — жизнь не понимал, а все ее обдумывал. И все у него хорошо, ясно выходило… Ну, а как до баб дойдет — путается. Чужие-то россказни ему не впрок. Ничего складного не получается. Хочется бабье нутро, душу ее постигнуть, а ума-то и не хватает. Сказать бы, что баба только для утехи создана… Так нет, в жизни ей место хорошее выходит, и за это уважать ее надо.
Бурмакин смолк, шершавым подолом рубахи вытирая испарину с лица. Кто-то звучно вздохнул. Середа лежал на нарах, заложив могучие руки под голову и неопределенно смотрел в пространство.
— Прошло время, — продолжал Бурмакин, — возмужал парень. На лицо свежий. Стали девки его задирать. Так он им обидой ответит, а сам стороной старается пройти. На вечорки ни ногой. Гармонь заиграет — ему как ножом по сердцу, ружьишко схватит и в тайгу… Все один и один. И в семье-то один рос — и рос немилым. Будь он или нет, отцу с матерью и горя мало. Меж себя у них каждый день то брань, то драка.
И вот раз летом и случилось с ним такое. Пошел он в праздничный день по болотам, уток пострелять. Забрел далеко, а тут дождь. Такой дождь — враз до нитки его промочило. В стороне зимовье. А уже вечерело. «Дай, — думает парень, — зайду, разожгу огонь, просушусь, а не то и заночую. Хлеба кусок есть, утенка в золе испеку».
Зашел в зимовье, распалил костер на каменушке — сушить рубаху повесил. Сидит, щиплет утенка. А в лесу вовсе стемнело. Дождь шумит, не перестает. Вдруг открывается дверь, и входит баба. Тоже мокрехонькая-премокрехонькая, вода с головы, с подола ручьями льет. На руке корзина — грибы, видать, собирала. Узнал он ее: Устя — незадолго перед тем на житье к ним в деревню откуда-то из-под Тамбова, что ли, приехала. И на-роком или ненароком, а часто попадалась ему, словно следила всегда, куда он пойдет. Совсем еще молодая, поселилась одна, примерно одногодка с парнем, но говорили, что вроде ранее она уже и замужем была. Схватил рубаху парень, стал натягивать — сам волчонком смотрит на бабу. «Уйди!» — ей кричит.
Прислонилась Устя к колоде, корзину на пол поставила, стоит, руками платье обжимает. «Зря ты, голубенок, дичишься меня, — говорит. — Чудно мне: парень ты красивый такой, а девок боишься. Давно я к тебе приглядываюсь, дивуюсь».
Натянул он рубаху, застегнул кое-как.
«Чего тебя сюда занесло?» — «А что? Грибы собирала, с пути сбилась — вот и все. Хорошо на зимовье набрела. Вон какой дождище хлещет! Дай у огня погреться. Продрогла — зуб на зуб не попадает».