Присела у каменушки, — руки синие и в пупырышках, сама дрожит. «Подвинься, дай больше места».
Встал он, ушел от огня вовсе. Молчит. Глядит на Устю, — платье у нее от воды грузное, обвисло, и оттого она вся видна. «Чудной ты, — говорит ему Устя, сама смеется, — что я, зверь какой, так ты меня испугался?»
Отвернулся он, сел на чурбан, к ней спиной. Сам дрожит, рубаха холодная, не успела обсохнуть. Головешки в каменушке трещат. Молчат оба.
Вдруг Устя тихонько по имени его кличет.
Сидит он: может, просто померещилось?..
А она опять — и погромче — зовет его.
Парень молчит, а сердце, чувствует, заколотилось у него и вроде жар по телу прошел. А голос у Усти такой мягкий, ласковый, будто гладит голосом своим. Говорит, ровно перекат под шиверкой журчит:
«Нравишься ты мне, голубенок, так нравишься — пуще жизни. Давно за тобой гляжу и думаю: нет в селе парня лучше тебя. А что девок боишься — хорошо: одну любить будешь крепче. Мне бы в жены твои. Я за тобой хоть на край света уйду. Не гляди, что я была замужем, — то не от сердца, от горькой неволи было. Хочешь, все я тебе расскажу?»
И замолкла.
Он тоже молчит.
Припомнил: говорили мужики про Устю всякое… И нехорошее говорили.
А Устя опять: «Мил ты мне. Люб, как солнце. Впервой мы с тобой одни. Ненароком зашла сюда — знать, судьба моя, — а теперь рада. Свет ты мой утренний!..»
Не стерпел он, обернулся. Стоит Устя и смеется, руки к нему тянет. Сама как тополинка приречная — высокая, статная. Глаза карие так и блестят, словно насквозь видят. А волосы, как расчесывала их она, от дождя еще мокрые, темные, по плечам распустились. «Нашла я счастье свое, говорит, радость моя».
Подошла к парню… Да как кинется к нему на шею…
Арестанты завздыхали, завозились на полу. Но никто не проронил ни слова, только прежний любопытный парнишка еле слышно прошептал:
— Ну, а дале? Дале-то что?
— Ударил он ее, — тяжело заговорил Павел, подрагивая ноздрями. — Толкнул. Отошла Устя. У каменушки стала, грудь ходит, будто от воздуху разрывается… Очень она красивая была… Особо в тот раз… Долго так на парня посмотрела и говорит:
«Не люба я тебе, вижу. Не надо. Только зачем же так? Не хотел ты знать бабьей любви настоящей, хорошей — не веришь в нее, — может, другой дождешься, такой, когда сам нелюбим ты будешь. Попомни и это: без любви человек не проживет. А может, время придет, и меня станешь искать — тогда и я найду как тебе ответить. Прощай!..»
Схватила свою корзинку да так в ночь, в темень, и ушла.
Павел смолк. Закатный солнечный луч прорезался в угол решетки, упал на нары, скользнул по косматой бороде Середы. Он лежал с закрытыми глазами, закинув руки под голову.
— Ты к чему рассказал эту басенку, арестант? — хрипло выдавил Середа, не открывая глаз.
— К тому, — после паузы ответил Бурмакин, — что трудно поначалу жизнь разгадать, как у каждого она сложится и как понять сердце человеческое.
— Ты, может, разжалобить меня думал? Я слова своего не меняю.
— Про тебя я вовсе не думал, — спокойно отозвался ему Павел. — И что думать? Все равно не убить тебе меня, Середа. Не за что,
5
Четвертую неделю стоит сушь. Пожелтела трава в лугах, потрескалась земля на дорогах, не выколосившись, сморщились чахлые стебли пшеницы. И небо, всегда такое голубое, нынче припало к земле, бесцветное, пустое. Солнце жжет повсюду — на открытых полянах, пашнях, лугах, в приникших к реке тальниках и черемушниках, под навесами и крышами домов. Палящий, нестерпимый зной.
Жизнь в городе заметна ранним утром да в вечерние сумерки. А днем, когда солнце обрызжет землю огнем прямых, жгучих лучей, все живое бежит в тень, ищет прохлады.
Уда обмелела. Далеко от берегов, к середине, вытянулись длинные россыпи-косы. В затонах белыми хлопьями качается пена. И уже не шумят, а только журчат перекаты и шиверы. Открылись глубины — с высокого яра можно пересчитать камни на дне по всей реке. Вода стала светлая-светлая, ни песчинки, ни илинки. Студеные струи согрелись. Над рекой метелицей вьются бабочки-капустницы, стрекозы. Серые поденки падают в воду, тонут и, выброшенные прибоем, устилают берега.
Только на вершинах хребтов, в гольцах, на нетающих снегах — белках, откуда резвой змейкой сбегает в долину Уда, только в кедрачах, в густых ельниках веет свежестью и прохладой. Плотно смыкаются там смолистые кроны деревьев, высокой стеной подымаются утесы, берегут, закрывают от солнца Уду.
Табуном оленей разбежались отроги Саянских хребтов. В синем мареве потерялись на западе и на востоке черные осыпи гольцов, а вокруг затопила все непроглядная, зеленая, дремучая тайга. И над нею серебряными зубцами устремились к небу снежные вершины Мангараша, Уляхи, Орзогая.