— Придется завтра встать за два часа до восхода солнца, — говорили крестьяне, не желавшие терять рабочего дня. Они знали, что при первых проблесках зари дон Луиджино расставит на тропинках у выходов из поселка своих авангардистов[23]
и карабинеров с приказом никого не выпускать. Большинству крестьян удавалось уйти в поля затемно, пока не появились стражники, но опоздавшие вынуждены были мириться с необходимостью идти вместе с женщинами и школьниками на площадь, под балкон, с которого лилось на них пламенное, утробное красноречие Магалоне. Крестьяне стояли в шляпах, черные, недоверчивые; речи скользили над ними, не оставляя следа.Все синьоры были членами фашистской партии, даже те немногие, вроде доктора Милилло, которые думали по-другому; партия была правительством, государством, властью, и они, естественно, чувствовали себя как бы частицей этой власти. И — по противоположным мотивам — никто из крестьян не состоял в фашистской партии, да и ни в какой другой политической партии, которая случайно могла бы существовать. Они не были фашистами, как не были бы либералами или социалистами, или кем-нибудь еще, потому что эти дела их не касались, они принадлежали к другому миру и не признавали всего этого. Что им было за дело до правительства, до власти, до государства? Государство, какое бы оно ни было, это «те из Рима», а «те из Рима», ведь известно же, не хотят, чтобы мы жили, как люди. На свете существуют град, обвалы, засуха, малярия и существует государство. Все это — неизбежное зло, но они всегда были и всегда будут. Они заставили нас убить коз, они уносят мебель из наших домов, а теперь пошлют нас на войну. Приходится терпеть!
Для крестьян государство гораздо дальше, чем небо, и гораздо вреднее, потому что оно против них. Не важно, каковы его политические формы, какова его структура, какова его программа. Крестьяне всего этого не понимают, потому что это не их язык, и нет никакой Причины для того, чтобы они захотели понять его. Единственная защита от государства и от пропаганды — это покорность, та самая молчаливая покорность без надежд на рай, которая заставляет их сгибать спины перед стихийными бедствиями.
Поэтому-то они — это верно — не имеют никакого представления о том, что такое политическая борьба; это частное дело «тех из Рима». Для крестьян не важно знать, каковы политические взгляды ссыльных и почему те приехали сюда; но они смотрят на них сочувственно, видят в них своих братьев, потому что, как и сами крестьяне, эти люди по каким-то таинственным причинам — жертвы той же самой судьбы. Когда в первые дни я встречал за пределами поселка какого-нибудь ехавшего на осле старого крестьянина, который меня еще не знал, он останавливался, здоровался со мной и спрашивал:
— Кто ты? Куда идешь?
— Гуляю, — отвечал я. — Я ссыльный.
— Изгнанник? (Здешние крестьяне не говорят «ссыльный».) Изгнанник? Как жаль! Кто-то в Риме пожелал тебе зла. — И, ничего больше не добавив, он дергал поводья, глядя на меня с улыбкой братского сочувствия.
Это пассивное братство, это сострадание, это всеобщее покорное, вековое терпение, свойственные крестьянам, — не религиозная, а естественная связь. У них нет, да и не может быть того, что принято называть политической сознательностью, потому что они, в полном смысле этого слова, язычники, а не граждане; богам государства и города не могли поклоняться среди этой глины, где царят волки и старый черный кабан, где никакая стена не отделяет мир людей от мира животных и духов, как зелень деревьев нельзя отделить от темных подземных корней. У них не может быть даже настоящего индивидуального сознания, потому что все находится во взаимосвязи и всякая вещь — это сила, действующая незаметно, потому что не существует границ, не разорванных магическим влиянием. Они живут, погруженные в мир, не имеющий определенных очертаний, где человек ничем не отличается от своего солнца, от своего скота, от своей малярии, где не могут существовать никакие индивидуальные чувства — ни счастье, которое воспевали писатели, поклонявшиеся античности, ни надежда, а только безмолвная пассивность скорбной природы. Но в них живет человеческое чувство общности судьбы и одинакового восприятия жизни. Это лишь чувство, а не акт сознания; оно не выражается в речах или в словах, но оно живет в них во все моменты их жизни, во всех их делах в бесконечной веренице однообразных дней, тянущихся над этими пустынными равнинами.
Абдусалам Абдулкеримович Гусейнов , Абдусалам Гусейнов , Бенедикт Барух Спиноза , Бенедикт Спиноза , Константин Станиславский , Рубен Грантович Апресян
Философия / Прочее / Учебники и пособия / Учебники / Прочая документальная литература / Зарубежная классика / Образование и наука / Словари и Энциклопедии