Бродяги вошли в хату, заперли дверь на крючок. От стен хаты веяло холодом. Ветер приносил в щели снег, усыпая земляной пол хаты. Авенирка неподвижно уселся на лавке. Македон заходил из угла в угол, потирая руки и разминая ноги. Он ходил долго, упорно, точно с чем-то борясь, точно делая кому-то назло. Авенирка всё так же неподвижно сидел на лавке, словно прислушиваясь к вою ветра. Ему было лень пошевелить пальцем. Между тем Македон перестал ходить из угла в угол, а кружился среди хаты, выделывая какие-то странные зигзаги и каждый раз при движении взад и вперед упрямо повторяя их. Авенирка заметил это, и ему даже стало страшно, хотя он уже был неспособен особенно сильно ощущать страх. Он лениво поднялся с лавки, тронул Македона за рукав и полез на печку. Македон безмолвно последовал за ним. Они улеглись на холодной печке, тесно прижавшись друг к другу, поджимая чуть не к подбородку колени и кутаясь в свое рванье. Однако Авенирка пролежал на печке недолго. Внезапно его сонливость исчезла; ее сменил ужас и вместе с тем его точно что осенило. Он соскочил на пол и, подбежав к отверстию печки, выкидал из нее весь хворост. Затем он стал выгребать оттуда чуть теплую золу, забирая ее руками в полы своего полушубка. Затем так же поспешно он возвратился обратно и развалил золу ровным слоем по лежанке, уступив половину на подстилку для Македона. После этого он лег на золу животом и запустил в нее, насколько это было возможно, обе руки, пытаясь взять в себя все тепло, которое заключалось в ней. И тут же он подумал, что недурно было бы им обоим совсем забраться в печку; но тут же он сообразил, что ее отверстие слишком мало и годится для ночлега разве что собаки. И он продолжал лежать рядом с Македоном.
Однако зола скоро остыла, отдав свое тепло бродягам и не согрев их.
И тогда Македон, внезапно перевалившись через Авенирку, соскочил на пол и стал как бы плясать, размахивая руками и притоптывая ногами. Авенирка видел, как развевались полы его полушубка и как злобно сверкали его глаза. И тогда он понял, что на его товарища опять нашло то «давишнее», что побуждало его в лесу трясти Авенирку за плечи. Авенирка безмолвно смотрел на плясавшего Македона тусклыми глазами и всё собирался что-то сказать ему. У него даже была одна очень хорошая мысль, но он забывал ее тотчас, как собирался открыть рот. Впрочем, Македон вскоре прекратил пляску. Шатаясь, он подошел к печке, судорожно уцепился обеими руками за ее деревянный ободок и вдруг зарыдал, встряхивая головой и плечами, словно его тошнило.
— Бродяжничали весь век, как псы, — говорил он, рыдая, — и помрем, как псы, без покаянья!
Он рыдал долго и тяжко, но постепенно его рыдания перешли в тихий плач. Он плакал, как ребенок, утирая кулаком слезы и прислонившись лбом к деревянному ободку печки. Ему как будто становилось легче.
И тогда в дверь хатки кто-то постучался. Македон услышал этот стук, очень похожий на стук ветра, но понял, что это стучится не ветер, а смерть. И это успокоило его окончательно. Он забрался на печку, перелез через Авенирку и лег, устроившись поудобнее.
Завывание бушующего ветра доносилось в умолкнувшую хатку. Бродяги лежали рядом на холодной печке и спали. Впрочем, даже не спали, а как-то странно грезили. Они то закрывали, то снова открывали глаза, то щурили их, как будто во что-то внимательно всматриваясь, и грезили.
Македону виделось, что он идет лесом, выслеживая зайца, и чем больше идет он, тем больше хочется ему идти и тем легче становится он сам.
А Авенирке грезилось, будто он сидит в бурьяне, на задах своей деревеньки, между малиновых головок репейника, и хлебает из котелка горячие щи. А перед ним будто стоит, подперев подбородок кулаком, его жена Дарья, которую зовут в деревне Дарьей Соболихой. И будто она толстая и короткая, очень похожая на самовар. И будто она вся такая добрая. И румянец у ней на щеках добрый, и губы толстые и добрые, и подбородок тупой и добрый. Но, что всего удивительнее, Авенирка не только чувствовал, что он сидит и ест, но и видел самого себя, и даже как будто наблюдал за собою. И даже как будто Авенирка наблюдавший и Авенирка, хлебавший щи, имели мало между собою общего.
Бродяги лежали на печке и грезили, и с каждой минутой их грезы становились все успокоительнее. Они щурили глаза и внимательно вглядывались в пространство.
Потом им обоим сразу пришло на мысль, что они умирают и им нужно покаяться в грехах. И в ту же минуту в дверь лесной хаты кто-то постучался вторично, и стук этот на этот раз был слышен явственнее и звучал настойчивей. Македон первым услышал его и хотел было сказать Авенирке, чтобы тот отпер стучавшему в дверь и, если это человек, спросил бы у него огонька. Но он не успел сказать это, потому что Авенирка понял его без слов и, соскочив с печки, поднял из петли крючок.