И хоть верю, что он может погубить только внешнее благосостояние, только здоровье, только жизнь, не душу — шелест его крыльев пугает и томит сердце. Как в ночь, когда Сын человеческий “плакал и тужил” в Гефсиманском саду, хочется молить: да мимо идет чаша сия! Мимо Сергея, мимо его отца, его матери, мимо моего сердца. И нет сил сказать из самой глубины по-настоящему: “Пусть будет не так, как я хочу, а как хочешь ты”»[147]
.Насколько возможно, М.-М. поддерживала оставшуюся одну с пятью детьми Наталью Дмитриевну Шаховскую[148]
, отдавая часть своей пенсии (ее удалось оформить в 1927-м). Теперь надо всем возобладало «чувство сестринской любви, обожания и преклонения перед высокими душевными качествами <…> матери “моих детей” — наш общий с ней термин в те годы»[149].Глядя на Наталью Дмитриевну, ее детей, М.-М. невольно подводит итоги своей жизни.
Записывает в дневник фразу одной из воспитанниц: «Женщина, у которой нет ребенка, не может не считать свою жизнь проигранной»[150]
.«В последние годы то и дело подступало к горлу тошное ощущение стерильной бесплодности жизни, нули итогов по всем линиям всех областей ее. И больше всего там, где стихи мои» (1938). «В трех областях я могла бы проявить то, что мне дано: могла бы быть лектором, педагогом (дошкольным) и в какой-то мере писателем. И во всех этих трех областях я не сделала ничего заметного, не сыграла никакой роли, о которой стоило бы говорить. Тут не только паралич воли. Тут недостаток привязанности к той или другой профессии, сознание, что она не в силах наполнить жизнь нужным содержанием, и страх быть зарегистрированной в ней, прикованной в ней до конца жизни… было много на моем пути чисто русских исторических отвлечений в сторону — и революция, и богоискание, и толстовство, и теософия».
Отождествляя себя с евангельской бесплодной смоковницей, М.-М. возвращается к смыслу евангельской притчи: «В детстве мне было непонятно, как мог учитель божественной любви, сама Любовь, воплотившаяся в человеке, проклясть бесплодную смоковницу за то, что она не приносила плодов. И она от его проклятия засохла. Было искушение думать: не лучше ли было бы вместо проклятия так благословить это несчастное дерево, чтобы оно чудом покрылось плодами в одно мгновение. Сейчас понимаю, что такое чудо отняло бы весь смысл жизни у смоковницы. Смысл ее не в том, чтобы оказаться увешанной плодами, а в том, чтобы земную кару в себе претворять в новую форму жизни (плоды). — Об этом же “царство Божие берется усилием”»[151]
.Этой трудной работой — претворением «земной кары» (т. е. предложенных судьбой обстоятельств) в отрефлексированный текст о человеке, в письменный опыт, который может быть передан грядущим поколениям, — М.-М. и была занята два последних десятилетия своей жизни.
12
В середине 1930-х г. М.-М. вселяется по приглашению Аллы Тарасовой под ее кров («так как моя жилплощадь[152]
понадобилась ее выходившей тогда замуж племяннице Галочке»), т. е. вполне добровольно принимает на себя труднейшую роль «приживалки». В тарасовской квартире ей отведен угол на кухне, «за ширмой» — эта пометка всё чаще появляется в дневнике[153]. Подлинной родственности возникнуть не могло, но М.-М., видимо, всё же на нее рассчитывала. Довольно быстро обнаружились душевная разность: «Тот мой язык, каким бы я говорила о самом для меня важном в минуты душевной открытости с Достоевским, Толстым, с Гете или Оптинским старцем Анатолием, или с 3-мя, 4-мя близкими друзьями, непонятны Алле не потому, что он ей по существу чужд, а потому что она не верит, что это мой язык».Очень скоро М.-М. начинает жалеть о потере возможности уединения: «”Если бы вы два года тому назад знали, как сложится ваша жизнь с Тарасовой, какая будет ее атмосфера, согласились ли бы вы меняться комнатами?” Я не положила на весы полуголодную жизнь на Кировской, неуменье приспособляться, болезни, частую необходимость обедать у Тарасовых или Добровых и ответила: “Конечно, нет. Потому что — велико благо своей, уединенной, неприкосновенной комнаты. Велико благо независимости, хотя бы (при бедности) наполовину иллюзорной”»[154]
. В минуты сильных обид, которые порой выпадали на ее долю в доме Тарасовых, она уходила бродить по Москве, задерживаясь иногда по два-три дня под кровом друзей: у Шаховских, Добровых, Анны Романовой, Евгении Бируковой.13
Когда началась война и встал вопрос об отъезде из Москвы, Тарасовы уехали в эвакуацию без М.-М.