— Тогда к чему нам великий пир? — развёл руками Аттила. — Ты ошибаешься, брат мой. Вот кто говорит за меня, — и он ткнул перстом в гиперборейца, подтверждая мне моё существование-присутствие в пятом веке. — Мы уже вступили в чертоги богов… И боги затрепетали. Вот он подтвердит…
— Да, подтверждаю, — громко и уверенно, с полной ответственностью за правду своих слов возвестил я и тем удивил на миг самого Аэция.
Потом он посмотрел на меня с грустью, очень знакомой мне. Столь знакомой, что я вспомнил на мгновенье всё своё: имя-отчество, свою тёплую, но уже бесполезную манчжурскую шубу… даже вспомнил пакет с червонцами полковника Чагина… и даже совсем далёкое — взгляд отца через мою голову на тот опустошенный холм. Отец смотрел, щурясь по весне, на холм с тремя сотнями мокрых берёзовых пней… А что вспомнил Аэций в чужих полях Шампани, в ночном шатре с серебряным, но неподвижным Гермесом?
Аттила заметил нашу римскую грусть и сверкнул одним левым оком:
— Вот чёрная болезнь — скука, — изрёк он. — Она ходит в Риме, и вот почему я не поведу своих воинов на Рим. Я отдам его моему брату, властителю вандалов Гейзериху… Выйди.
Из света я вышел во тьму — и с облегчением вздохнул.
«О главном я опять позабыл, — сказал я себе. — Червонцы полковника! Вот разгадка! Этот долг ещё остаётся за мной…»
Что-то вдруг стало радовать меня в темноте… и ещё я приберёг в памяти взгляд Аэция, римлянина, который устал так же, как я. Может быть, в том овраге на берегу озера, на границе времен и миров, мне довелось хоронить именно его разведчика… Это всё, что я мог сделать для «брата моего» Аэция.
— Ты был очень хорош… — вдруг догнал меня трескучий шепот Аттилы.
…Вскоре бледно и мглисто рассвело. Меня снова увлекло с собой, в себе, густое, вулканическое течение конницы и повозок, внизу земля по-зимнему звякала и хрустела, вверху я видел небо — сначала бесцветное, в плотных тучах, потом оно стало грязно-розовым… и солнце мучительно долго крутилось в волокнах варварского пара. И вся равнина палеозойски-огромно колыхалась и скручивалась в водоворотах живой мощи. Потом в насыщенных едким паром сумерках я видел, как поднимается ввысь косой, красноватый серп Луны.
Как раз под Луной, где-то в двух-трёх верстах от нас, шумно раскатисто загремело и посыпалось. Я в ту пору передвигался в тёплой кибитке, и вот я привстал, схватившись за её арку, и ничего в белёсой подлунной дымке не разглядел, кроме частой ряби и мерцания капелек влаги. Мимо меня сквозь массу коней пронёсся желтый факельный круг с белым жеребцом — и глас Аттилы с одного края ночи до другого возвестил:
— Франки догнали Ардариха!
До самого рассвета поток тел, повозок, железа и золота, казалось, кружил, то отдаляясь, то приникая к невидимой гремящей воронке — и наконец, всё замерло в густом, кислом тумане утра.
Мне совсем не спалось, то есть страшно было засыпать. Сон в этом варварском тумане представлялся окончательным утоплением в бессмысленном Хаосе, а хотелось, напротив, как тогда, в момент Истока, сопротивляться Хаосу каждой клеточкой тела, хотелось спрыгнуть из повозки на землю, потоптать ее, похрустеть странной летней мерзлотой, разогнать кровь в коченевших членах. Но сделать это было страшно. Всё так замерло… а если всё вдруг двинется и задавит вмиг, втопчет в мерзлоту навек.
Под утро я забылся с открытыми глазами… И вдруг я увидел, как всё вокруг стало ясно, мелко и рассыпчато, и чёрный круп коня впереди сделался вдруг приятной для глаз ясной чернотой, блестевшей и лоснившейся…
Наверху было небо — лазоревое, высокое. Между небом и землёй стало чем дышать и на что смотреть.
Гунн, сидевший вблизи на своём коне всю ночь и, кажется, всю ночь жевавший лоскут вяленой конины, стал отчетлив. Волоски его шапки и серой шкуры один к одному поблескивали росой.
Впереди расстилался пологий и очень широкий склон холма, зеленовато-желтый и пустой.
…Тишина стояла вечность, эон, который вдруг минул. Донесся звонкий топот, кто-то налетел, шумно растолкав повозки и сметя моего невозмутимого соседа, не перестававшего жевать. Оказалось, послано за мной. Сам не успев прожевать кусок овечьего сыра, я угодил в седло… Кибитки снова разлетелись в стороны — и я в массе мрачных верховых провожатых понесся по коридору между флангами недвижной и плотной, как овечье стадо, гуннской кавалерии.
В круге белого жеребца Аттилы, на месте свободном и как-то неприметно возвышенном, стало, наконец, видно всё, что нужно было увидеть на планете Земля в утро Каталаунской битвы: бескрайний разлив конницы, а за конницей, за тростниковыми зарослями копий, за бесчисленными стаями разноцветных дракончиков на высоких древках, — клубилось несметное стадо кибиток.
Впереди же — раскинулся широкий, для всех раскинутый на полсвета склон, готовый к страшному горячему севу.
— Смотри! Смотри! — электрически колко покрикивал на меня Аттила. — Везде смотри! Это и есть твоё пророчество!
Из острой щелки его рта и из ноздрей рвался парок, казавшийся мне лиловым.