Если не считать разочарования, день прошел в общем неплохо, с удовлетворением отмечаю я, погружаясь в ванну с горячей водой. Допрос обвиняемого, даже если я не полностью им удовлетворен, протекает без сучка и задоринки, ОТЕЦ вскоре исчезнет благодаря богатому дураку. Я уже почти перестал злиться на Эдуардо за кражу моего любимого кресла. Оно было изъедено шашелем. Надеюсь вскоре отыскать подобное и в лучшем состоянии. И только выиграю от этого. Эмильена и без моих слов поймет, что зашла слишком далеко. Такой тонкий вид упрека мне нравится. Но заметит ли она новое кресло? Это самое ужасное с Эмильеной. Когда мне кажется, что я совершил блестящее действо, она ничего не видит, а в других случаях с исключительной резкостью реагирует на слова и акты, которые я считал совсем безобидными. Это невыносимо, но, быть может, именно эта вечная неуверенность, в которой она заставляет меня жить, и привлекает меня к ней, хотя я и страдаю от этого.
Я не умею действовать, не рассчитав последствия. А поскольку чаще всего они губительны, я остаюсь в бездействии. Даже будучи следователем, я не могу судить, обвинять, я способен только расследовать.
Поглощенный размышлениями, я бросаю взгляд на белую эмаль умывальника. Вернее, на кучерявые волоски, которыми усыпан фарфор. Прислуга взяла выходной, и это тут же отражается на чистоте в доме. Я уверен, эти волоски принадлежат не мне. И не Эмильене. Ни у нее, ни у меня нет рыжих волос.
Как ни странно, но истина доходит до меня не сразу: любовник Эмильены вовсе не самодовольный карлик Эдуардо — или не только он, — а голландский миллиардер.
А я еще задавал себе вопросы, как галерея обеспечивает сбыт! Святая простота. Стоя перед умывальником, я пытаюсь мыслить логически. Впрочем, какая разница, спит она с художниками или с клиентами? Ну, нет. На мой взгляд, есть огромная разница между этими двумя видами измены. За долгие годы я привык (почти) к её постоянной неверности, если она касается только её протеже. В каком-то смысле её многочисленные похождения приучили меня, что она спит с искусством, а не с художниками. Я ошибся. И только что выяснил, Эмильена спит со всеми. Если только это ей что-то дает. У нее своя диалектика. И свой вид искусства. Боже! Эта рыжая спаржовина со свиным рылом! Как она смогла!
Руки мои дрожат, и я не могу унять их дрожь. Я всё еще не привык. И ощущаю себя, как в первый день, в первую минуту, когда узнал, что более четырех пятых жизни моей супруги скрыто от меня и останется скрыто навсегда. Чтобы успокоиться, я должен принять еще одну горячую ванну. Но мне вдруг становится противно. Никакой горячей ванны. Надо сделать другое. Нечто ИНОЕ. Голова перестает кружиться. Я впадаю в состояние замешательства или возбуждения. Какая-то слепая ярость, наплевательское отношение к последствиям и твердое убеждение, что успокоить меня могут лишь решительные действия.
Зачем одеваться перед тем, что я собираюсь сделать. Я иду в кухню, охваченный какой-то странной эйфорией. Быть может, в груди растет приятное ощущение, что я голым расхаживаю по собственной квартире и готовлюсь совершить чрезвычайный и непоправимый поступок. Наверное, похожее чувство охватывало камикадзе, когда они направлялись к своим начиненным динамитом самолетам. Банзай!
Я достаю из ящика кухонного стола тяжелый молоток, закругленный с одного конца и заточенный с другого. Идеальный инструмент, удобно лежащий в руке.
— Ты отжил свое, мой миленький, — бормочу я, направляясь в гостиную.
Первый удар почти не дает результата, отбит лишь кусочек цоколя. Но у меня достаточно времени. Лучше того — чем дольше и труднее будет выполнение поставленной задачи, тем полнее будет месть. Если надо, буду молотить по статуе всю ночь.
В замочной скважине поворачивается ключ. Я даже не оборачиваюсь. И продолжаю наносить размеренные удары. Хлопает дверь. Я слышу крики, ругательства, чувствую, как Эмильена бьет меня.
— Черт подери, вы с ума сошли! — за моей спиной раздается хриплый вопль. Голоса я не узнаю.
Я в растерянности оборачиваюсь. Это не Эмильена, а Электра. Ее выпученные глаза безостановочно перебегают со статуи на мое орудие, потом на мою обнаженную плоть.
— Черт подери, — повторяет она, — что вы делаете? Что с вами случилось? Вы хоть представляете, сколько дали за это произведение? Вы хотите нашего разорения?
Такими аргументами меня в чувство привести нельзя. Наверное, она понимает это, делает шаг вперед и пытается отнять молоток.
— Ну ладно, малышка Жан, успокойтесь, отдайте молоток.