— Сколько банок вы использовали? — спрашиваю я обвиняемого.
Он с легким удивлением смотрит на меня. Он явно не ожидал столь прозаического вопроса, заданного в лоб.
— Не помню. Те, что нашли полицейские. Штук двадцать.
— Полицейские нашли восемнадцать банок. Тело женщины не может уместиться в восемнадцати банках.
— Конечно, нет. Остальное я захоронил, как и раньше похоронил двух первых. То есть тех женщин.
— Почему банки из-под варенья?
— Если можно сказать, по эстетическим соображениям, господин следователь.
Я вглядываюсь в него. И он опять, похоже, не издевается надо мной. Мадам Жильбер склонилась над машинкой так низко, что я не могу видеть выражения её лица, мне остается судить о её чувствах по лихорадочному стаккато пальцев по клавиатуре.
— Вы находите это… красивым? — спрашиваю я.
Он слегка пожимает плечами. В кабинете сухо и жарко, в горле пересохло, но ему твидовый пиджак, похоже, не мешает. Он сидит, скрестив ноги, будто рассказывает врачу о легком недомогании.
— Под эстетическими соображениями я понимаю философскую концепцию, — тихо произносит он. — В этимологическом смысле, если вам будет угодно. Наука чувств.
— Чувств? — повторяю я в недоумении.
— Наверное, лучше было сказать ощущений. Ощущение полноты, которое испытываешь, к примеру, когда восстанавливаешь нарушенное равновесие. Такое в моей профессии случается часто. Деталь, которой не хватает до полного совершенства, до воцарения гармонии. В отношении Эстеллы эти восемнадцать банок являются частью равновесия.
Я вдруг соображаю, что позволил увлечь себя дальше, чем хотел. Я подаю мадам Жильбер условный знак (хватаюсь за ухо и чешу кончик носа), чтобы она не заносила в протокол последний вопрос и ответ. В какой-то мере у меня возникает чувство (опять чувство…) понимания того, что он хотел сказать, но уверен, если это занести в протокол в виде вопроса и ответа или хуже того — в виде монолога, заявление обвиняемого может сойти за рассуждения сумасшедшего. А я все более и более сомневаюсь, что он сошел с ума.
— На сегодня достаточно, — говорю я.
Мне надо поразмыслить. Чем дальше, тем больше поведение обвиняемого кажется мне подозрительным, несмотря на его спонтанное признание. У меня возникает ощущение, что я погружаюсь в зыбучий песок.
Я вручаю мадам Жильбер небольшой список свидетелей, которых хотел бы выслушать, чтобы она выписала повестки. Думаю, мне хватит на них одного дня.
Пока она печатает формуляры, я не свожу глаз с пустого кресла обвиняемого. Я не в силах определить, откуда возникло это ощущение, но у меня складывается все более четкое впечатление, что он ведет себя со мной вызывающе, что он издевается надо мной, но так тонко и скрытно, что это замечаю только я. И дело не в его речи и не в его жестах… А в чем? Я в недоумении.
Неужели на меня, подействовал вид пустого кресла? Меня вдруг захлестывает волна печали при мысли, что я больше не увижу своего кресла, унесенного Эдуардо при недостойном сообщничестве Эмильены. Если он увидел кресло и украл его, значит, входил ко мне в дом. Странно, но до этого мгновения я не думал об этом, поглощенный переживаниями из-за потери. Зачем он приходил? Задать вопрос — значит ответить на него.
Пока я сижу у себя в кабинете, слушая ритмичный стук машинки мадам Жильбер, Эдуардо обладает Эмильеной, быть может, в моей постели. Если он это делал вчера, у него нет причин не повторить это сегодня. Меня вновь охватывает головокружение с пустотой в желудке. Надеюсь, что слабость моя быстро пройдет и мадам Жильбер не оторвется от своей машинки, чтобы задать глупый вопрос. Мои мысли все дальше и дальше убегают к внепрофессиональным заботам. Теперь я вспоминаю о ритуале, который требует соблюдать Эмильена, когда мы занимаемся любовью. Она лежит на спине, а я её ласкаю — вещь сама по себе приятная, но не вызывающая ответной реакции. Остается только взять её или отказаться, и я, конечно, беру. Она даже кончиками пальцев не шевельнет. Лишь дыхание чуть-чуть ускоряется, и она соглашается едва раздвинуть ноги, словно хочет до конца владеть ситуацией, словно желает быть уверенной в том, что отпихнет меня своими мускулистыми ляжками, если я слишком глубоко проникну в её естество.
В начале нашей супружеской жизни, во время коротких «приступов безумия» (мы так их называем, хотя безумием здесь и не пахнет), она выступала с такой раскованностью (или мне так казалось), что говорить об этих сеансах было бы богохульством. Это время давно ушло — по крайней мере, для меня. Теперь любовными приступами пользуются Эдуардо и прочие.
Головокружение так сильно, что я зажмуриваюсь и хватаюсь за край стола. Проходит несколько секунд. Мадам Жильбер ничего не заметила. Я тихонько отодвигаю кресло от стола, встаю и иду к окну, расположенному за спиной мадам Жильбер. Вид из него — три ската крыши, кусочек парка, уголок улицы образуют пейзаж — никого не вдохновит. И все же ощущение пустоты постепенно проходит, я снова чувствую твердость в ногах.