– Ежли «никуда», то што ты здеся делаешь? – вдруг спросил Четвертаков, только что осознав, что на Петровиче нет ни одной повязки, что свидетельствовало о том, что его руки и ноги целы, а также цело и всё остальное, из-за чего попадают в госпиталь. – Ты, што ли, не раненый?
– Никак нет, не раненый…
– А?.. – Иннокентий ничего не понял, в смысле того, как это не раненый, и только что призванный в армию мог попасть в прифронтовой госпиталь. – А как ты тута оказался?
Петрович вдруг заулыбался, как охмелел, запахнул халат и наклонился к уху Иннокентия.
– Тута?.. Ты… эта… тута никак нельзя об том гуто́рить, тута кругом у́хи, всё слышат… ты… – Петрович не знал, как обращаться к Четвертакову, он помнил, что Четвертаков в вагоне был с унтер-офицерскими погонами и Егорием на груди.
А Четвертаков понял, что его земляк Петрович из тех, которые шептуны.
– У нас, вишь, – продолжал Петрович, – доктор в полку оказался с пониманием, молоденький, давешний студент, он пишет нам каки-то бумажки, и по энтим бумажкам мы можем тута неделю-другую отлежаться…
«И шептаться себе вволю!» – додумал за Петровича Иннокентий.
– А ты сам-то тут как? Какими судьбами? Раненый, што ли? – спросил Петрович и наклонился услышать ответ, а Иннокентий потянулся к его уху.
– А ты с какого полка? С какой части будешь? Как бы попасть туда, к такому доброму доктору, тута знаешь какая кормёжка знатная? Отвечай, када тебя старший по званию спрашивает! – вместо ответа, вдруг услышал Петрович.
– Шестой Сибирский! – Петрович сделал такое движение всем телом, будто сейчас вытянется в струнку по стойке «смирно», как положено перед старшим по званию. Он засопел, видать, обиделся, по нему было видно, он набычился и сжал кулаки.
«Чё жмёшь, не жми, немец тебя не ранил, так я покалечу!» – Иннокентий уже хотел повернуться и уйти, но решил, что с земляком всё же так нельзя.
– Вольно! – выдохнул Иннокентий и вспомнил, что VI Сибирский корпус стоит на левом фланге его XLIII армейского корпуса через речку Аа. – Чё звал-то? – уже вполне миролюбиво спросил он.
– Чё звал? – пересилил себя Петрович, и Кешка это увидел. – А вот, возьми на дорожку, ты ж на выход? – сказал он и протянул Четвертакову свёрнутую газету. – И сам читай, и другим показывай.
«Добро́! – подумал Иннокентий. – Пригодится на раскурку!»
Он посмотрел на земляка с ощущением вдруг возникшей пустоты. Всего-то полчаса назад его душа предвкушала лёгкий уличный воздух, свежий влажный ветер, дорожный простор; память раскатила воспоминания, как год назад он ехал на Красотке из крепости Осовец в Ломжу по совершенно пустой дороге и слышал, как всё тише грохают пушки и всё громче поют птицы. И было ему вольно, как если бы он плыл на лодочке мимо берега Байкала или гулял сам по себе по необъятной тайге, о которой его иркутский городской земляк Петрович мог только мечтать.
– Добро́! – сказал Иннокентий, посмотрел на газету, бумага была плохая, рыхлая, ветхая на краях. – Лечись, Петрович, глядишь, ещё свидимся…
Ему вдруг стало жалко земляка, тот жил себе и жил, крутил гайку, и кроме паровозов ничего не свистело возле его уха. А тут совсем другая жизнь, тут не паровозы свистят, а пули да осколки. Совсем всё другое, не в госпитале, конечно, а там, где стоит VI Сибирский корпус, и чуть подальше 22-й драгунский Воскресенский полк в составе XLIII армейского корпуса, и много серых людей в траншеях по колена в воде стоят, и ждут своей судьбы, и думают о том, что, может быть, завтра или всего-то через час они будут лежать в этих самых траншеях и в этой самой воде.
– Будь здоров! – Он сунул газету в карман, повернулся, пошёл из палаты, и вдруг в его голове выплыли слова солдатской молитвы, которая в головах каждого человека с винтовкой была сама по себе и на своем месте:
«Спаситель мой!
Ты положил за нас душу Свою, чтобы спасти нас… – Были простые слова: – Ты заповедал и нам полагать души свои за друзей наших, за близких нам. Радостно иду я… – Иннокентий оглянулся и посмотрел на Петровича, как раз в тот момент, когда тот уже повернулся и махал кому-то рукой в дальнем конце палаты. – …А он? – вдруг подумал Четвертаков. – А он будет исполнять святую волю Твою и положит душу свою за Царя и Отечество?..»
Он вздохнул:
«Вооружи и меня… и его… крепостью, и мужеством на одоление врагов и даруй умереть с твердой верою и надеждою вечной блаженной жизни в Твоём Царстве…»
В дверях Четвертаков ещё раз оглянулся, но среди заполнявших палату голов, серых, как напылённые печной гарью торосы на Ангаре близ Иркутска, земляка Петровича не нашёл.
«…Мати Божия, сохрани нас под покровом Твоим!
Аминь!»
Улица дунула на Иннокентия мягкою влагою и унесла все воспоминания: и о такой неожиданной и нелепой встрече с земляком, и о госпитале, о почти полуторамесячном в нём пребывании.
Иннокентий поправил папаху, загнал её на макушку и повёл плечами, снова осязая себя в углах шинели под погонами и в рукавах, как в собственном доме.