Они заказали бутылку легкого вина и фрукты. Они любили этот столик на веранде.
– Хотел тебе рассказать, – говорит Лехтман, – скульптура, где я ее видел? Когда? Ты же знаешь, у меня несколько специфические отношения с «где» и «когда». Названия и автора, как ты уже догадался, тоже не помню. Так вот: девушка прекрасная, обнаженная, в усилье (?) прорыве (?) полете (?) становится трепетным деревцем (листвой покрываются руки вскинутые) или же деревце очеловечивается в чистоте страдания… Так ли иначе здесь вещь взята на выходе за… Метафизика тела перерастает миф.
– Красота трансцендирования? – спросил Прокофьев.
– Напряжение жил, скорее. Ненадобность головы – горло запрокинутое выражает тоску и муку, и жажду абсолюта, пускай минутного.
– Ты, наверно, опять усложняешь.
Лехтман только махнул рукой и улыбнулся.
Они замолчали. Довольно долго сидели так. Дневной зной уступил мягкому, дышащему теплу вечера. Пятна света на фруктах, на скатерти, на руках. Они, каждый по-своему, размышляли о том, что вот: то, что не дается истине, так и не дано ей – так просто сбылось, случилось в бытии… даже если ценою счастья (твоего счастья), почему-то вот так… А радость есть. И в радости – то, чего недостает добру и мудрости, в смысле, только в ней они могут быть искуплены отчасти, как и наше прикосновение к ним…
– Даже когда побеждаем время (или воображаем так), – наконец заговорил Прокофьев, – подобно той терпеливой уборщице за нами стирает каждый наш шаг небытие.
– С каких-то пор мне кажется, – ответил Лехтман, – что это как раз бытие.
– И тряпка тяжелая шваркает по нашим ногам – улыбнулся Прокофьев.
Они возвращались всегдашним своим маршрутом: по улочкам к площади Данте, от нее по улочкам к дому (в самом деле, круг такой получается). В самой узнаваемости каждого дома, каждого камня, в ощущении воздуха кожей, в усилии шага, в этом легком отталкивании от каменных плит, в этом спокойном сознавании вещи – всякой вещи, каждый черпал подтверждение как будто. Даже не очень и важно чего… пусть будет реальности…
Женщина с этой своей понурой, старенькой дворнягой. Ее вечерняя прогулка по тому же самому маршруту, что и утром – мимо подъезда их дома. И конечно же, с точностью до минуты. Значит, они с Прокофьевым вернулись часа на два позже. Пускай.
Попрощались уже в коридоре, Лехтман хотел было позвать к себе, но Прокофьев решил кое-что еще посмотреть к своей завтрашней лекции, тем более, что Лоттер притащит попечителей. Но у себя уже, в комнате передумал – сколько ж можно мучить бумагу. Поставил кассету (Лоттер на днях дал послушать). Старенькая, замызганная, подписана почерком Тины. То, что пошло, как-то было ему «не о том», во всяком случае, сейчас. Вдруг девушка на немецком. О чем? О любви? Огнях мегаполиса? О-ди-но-че-стве? – без разницы – все равно как бы голос бытия, потрясенного собственной безысходностью ль, чистотою…