Как бы там ни было, повествуя о том, что вы помните, рассказывая это кому-то, вы создаете нечто новое. Чем больше человек вспоминает, тем больше он изменяет воспоминания. Всякий раз, когда мы облекаем воспоминание в речь, мы меняем его. И чем тщательнее вы его описываете, тем с большей вероятностью превращаете в историю, которая вписывается в вашу жизнь, объясняет ваше прошлое и создает легенду, с которой вам удобнее жить. Так делают писатели. Едва открыв рот, вы начинаете удаляться от правды. По данным нейробиологии.
Самые надежные воспоминания заключены в мозге людей, которые не могут ничего вспомнить. Их воспоминания — самая точная копия истинных событий. Они словно под водой. Навечно.
Когда отец утонул в океане, я добежала до его тела за время, необходимое для победы на стометровке брассом. Вытащив его на берег, я уже выигрывала двести метров баттерфляем. К приезду скорой — четыреста смешанным стилем; столько же времени требуется клеткам мозга, чтобы начать умирать. И сердцу, чтобы перестать работать. И памяти, чтобы покинуть тело. Гипоксия.
До конца жизни у него не осталось никаких воспоминаний — ни о том, что он с нами сделал. Ни о том, кем или чем его дочери стали, — ничего. О маме и начале их отношений у него возникали в памяти какие-то картинки. Зацикленные. Как кино. Но о его больших достижениях в архитектуре, о шопинг-центре в Тринидаде, о стальной барабанной музыке, о теплом влажном воздухе, белом песке и темнокожих женщинах, которые смягчали его ярость и разочарование, — ничего.
Отец потерял память на руках у своей дочери-пловчихи.
Мама заботилась о нем во Флориде до тех пор, пока не заболела раком и не умерла. Так что в 2001-м он остался в полном одиночестве, в доме, который с трудом узнавал, с перспективой перейти под опеку государства и оказаться в доме престарелых до скончания дней.
Вам когда-нибудь доводилось бывать в домах престарелых в Гейнсвилле во Флориде? Мне да. Дайте-ка объясню. Вы входите в один из них, и в горле возникает омерзительное ощущение, будто кто-то схватил вас за шею. Кругом пахнет мочой, мертвой кожей и лизолом. Какие-то создания перемещаются туда-сюда в инвалидных креслах или потерянно «гуляют» по коридорам. Как сгорбленные зомби. В столовой сидят женщины со съехавшими прическами и размазанной губной помадой и мужчины, у которых изо рта на одежду течет жидкая овсянка. Но что делает эти дома особенно отвратительными — это флоридская жара. Влажность. Кондиционеры там не работают как следует. На стенах тут и там — плесень. Тараканы. Иногда эти умирающие старые мешки плоти еще и прикованы к постели.
Кем бы я ни была, я не та женщина, которая может бросить кого-то гнить в таком месте. Даже его.
После маминой смерти горе застряло во мне бейсбольным мячиком, проглоченным целиком. В нашем с Энди и Майлзом лесном доме-святилище мама снилась мне каждую ночь. По утрам я просыпалась со спутанным сознанием, словно плакала. Но всё же оставалось кое-что в растерянности, оно вклинивалось между мной и моей новой жизнью. Одно слово. Отец.
Мужчина, которого я вытащила из океана и в которого вдохнула жизнь.
Мужчина без памяти.
Так что я спасла ему жизнь во второй раз, или это сделал Энди — с безупречным состраданием и героизмом. Он полетел во Флориду за моим отцом. И потом они вместе проделали весь обратный путь на самолете. Ненадолго застряв на досмотре в аэропорту, потому что отец отказывался выпустить из рук коробку из фальшивого золота с маминым прахом. Он сидел в кресле-каталке, вцепившись в нее, и качал головой: «Нет». В конце концов старика пропустили — с тем, что осталось от его жены.
Когда Энди привез ко мне отца, я раскололась на две Лидии. На дочь, замученную и сломленную девочку. И на женщину, мать и писательницу, чья жизнь только что началась.
Мы с Энди нашли пансион с сопровождением в «Дикой местности Лесного Быка», примерно в двадцати минутах от нашего святилища. С комнатами, похожими на квартиры, а не казематы. В спальне, отведенной отцу, было гигантское окно, а в нем ели, клены и ольхи — Северо-Запад. То, что я могла ему дать безболезненно для себя.
Отец прожил там два спокойных года, пока не умер. По утрам смотрел телевизор. Днем тоже. Иногда просто смотрел в окно на деревья и улыбался. Мужчина, занявший место прежнего отца, был милым, послушным и добрым. Даже его взгляд был добрым. Иногда я разрешала им с Майлзом повидаться — и тогда отцовское лицо озарялось радостью, какой я никогда не видела. В смысле, за всё то время, что я прожила с ним. Я редко позволяла ему брать Майлза на руки, но когда он всё же это делал, то выглядел так, будто случилось что-то волшебное. Как мальчик.
Несколько раз мы с Энди привозили его в наш лесной дом. Он восхищался архитектурой — подсознательная память, я думаю. Довольно красноречиво говорил о том, как падает свет на деревянную лестницу ручной работы. От леса у него захватывало дух. Он говорил: «Мне здесь так нравится. Хотелось бы тут умереть». Я думаю, он тогда хотел сказать «жить», но не обратила внимания. В любом случае дать ему это я не могла.