Чего здесь только нет: то Афродиту видишь в пене шампуни, то отрыжку, стягивающую рот. Амрита божественная пьянее индейских грибов, пьянее страха. То быстро, то медленно. То резко, то, замирая. Танцы — репетиция плотской любви. Танцы людей, не умеющих танцевать, не знающих, что сейчас только они танцевали итальянскую павану. А сейчас двинулись по балкону двойным латиноамериканским шагом. Конечно, это пасадобль. Кругом одно только искусство, в любви рождающееся. Поэзия, музыка, танцы, быки на стенах Альтамиры. Искусство — сама жизнь.
Обнялись, покачиваясь. Степан зарылся лицом в металические волосы.
— Ты — убийца. Убиваешь всех. Погоди..! Она же хорошая девушка была, ласковая. Всех прикончишь? Аби-Аби… Делай, что хочешь. Я люблю, когда женщина делает всё, что хочет.
— А что ты любишь?
Степан засмеялся, удивляясь прихотливости дня, бесчисленной смене интонаций, копеечной игре мелочей.
— Тебя люблю. Ты победила. Эдакое торжество приятностей женского пола. Мужчина сгорает от страсти, женщина его за это потом нежно мажет сметаной. Лечит так.
Укус — печать духа на плоти. Отпустила кожу, сказала:
— Предупреждала. Я сама буду тебя любить. Если захочу. Так что ты любишь?
Однако неожиданно. Но не вразрез с логикой дня. Почему, собственно, нет? Что же он в самом деле-то любит на белом свете, кроме пения в ванне? Подумаешь, помывочная эвфония. Струя из крана хлещет, пена бормочет и сам заливаешься так, что любой шансонье, окажись рядом, упал бы в обморок от огорчения и выбил об край ванны передние зубы. Избирательней ведь требуют.
— Салат картофельный люблю.
— Но он же примитивен.
— Ну я горелки ещё картофельные люблю сложножаренные со сливками, добавленными в самом конце и пропаренными две минуты под крышкой. Ты же здорово жаришь, вах-вах. Женщин люблю, хорошо жарящих картофанчик. Даже больше тёмного пива. А если сначала предложат пива с чипсами, а потом ещё…
— Так ты бабник? Генетический Казанова?
Вопрос поставлен небрежно. Казанова у нас кто? Казанова у нас — Орден Белого Орла, усыпанный семьюстами бриллиантами, а бабник — уже коровий кирпич.
Уверен был художник до последней минуты, что одну женщину никогда не полюбит. Даже когда в ЗАГСе, дело прошлое, наталкивал кольцо бывшей жене на палец. Тем более потом.
— Дальше, — щипали его.
— Море люблю. У дна плавать в изумрудной глубине, с мола нырнуть, физию отбить и так далее.
— Продолжай.
— Люблю, когда женщина наклоняется. Особенно когда она в декольте от зубов до подвязок на чулочках.
Впилась ногтями в поясницу, на что художник не обратил внимания, традиционное место массажа, как ни как.
— Дальше.
— Запах осенних листьев, когда их жгут дворники. Запах старых книг тоже. У них такой завораживающий запах, особенно у древнегреческих.
— Нюхал?
— Нет, древнегреческие не нюхал, не пришлось.
— И как, думаешь, пахнут древнегреческие?
— Я не уверен, предполагаю. Наверное, среднее между портянкой после марш-броска и «отпускной котлетой».
«Отпускная котлета» — класика. Семья едет в отпуск — горшки с цветами передаются соседям, всё отключается и забывается в отключенном холодильнике что-нибудь. Он совсем маленьким был, когда оставили котлету. Как-то забыли в чайнике заварку — приехали, а там аж живое шевелится. Было дело, оставили плавленый сырок, так он в такую марсианскую орхидею превратился, как вспомнит, так вздрогнет, но кодовое название с тех пор всё равно: «отпускная котлета». Знакомые, кстати, забыли кастрюлю борща. Это был разумный океан Солярис.
— Еще?
Открыться ей, что ли? Нет, не поймёт, — испытать надо. Есть такое состояние: небо синее, чуть выбеленное, яркое стылое солнце, листья — кадмий желтый и багрец, он стоит осенью в сибирском лесу, на номере во время охоты. Тишина жуткая… не может даже думать об этом — мороз по коже! Состояние тоски и восхищения, знакомое мистикам. Хорошо до того, что хочется убить себя, а не дикого козла.
— Что задумался? Ну же!
— Пауков.
— Что-о?!
— Не пауков — паучков. Видела наверное сама, паучок за паутинку свою держиться и несет его ветерок неизвестно куда. Свобода! Аж завидно!
— Еще что?
— Пилой люблю медлено водить по ладони. Приятно. Белые носки люблю. Но ношу чёрные.
— Почему?
— По кочану, да по капусте. Чёрные можно носить две недели, белые максимум два дня.
Скривилась, будто ей предстояло войти в газовую камеру с такими носочками.
— Дальше.
— Люблю подбирать бездомных котят.
— Животных любишь?
— Да не-е, я из них потом зимние шапки шью. Отпилю им головы деревянной пилой, кефиром шкурки выделаю и шью.
— Дурак! Даун! Кухля!
Лучше бы укусила, чем так ругаться.
— Ещё что?
— Сахар с коржика слизывать.
— А что не любишь?
— Я, прямо, вспотела вся, такие интересные вопросики задаёте.
— Укушу.
— Укусы, дорогуша, будут называться нападением инстинктов на дух. Отстань!
Абигель втянула кожу, но не прикусила зубами, а сделала засос. Легкий такой. В легкости высасываемого персика. Она его доест сегодня. Он это чувствует и омочает слезами письма любимых, истлевающих в бархатных гробах.
— Еще что?
— Пузо.
— Какое пузо? Что, живот?