Не поднимая глаз, сидела в углу Эсфирь, положив ладонь на спящего ребенка. Она была спокойна. Но иногда неподвижность поднималась, как занавес, и открывалось взволнованное лицо женщины, быть может решающейся на серьезный шаг. То вызов проходил по лицу, то отчаянье, то сознание вины. А потом занавес падал, и вот уже снова вне подозрений были ее молчаливость и бледность.
Я не знал, на что решиться. Что ж, теперь начать с ним разговор? Я медлил. Но оставаться здесь дольше, не объяснив причины своего появления, наконец показалось мне невозможным.
Я встал и подошел к Архимедову.
— Мне нужно поговорить с вами.
Должно быть, это было сказано взволнованным голосом (я действительно волновался), потому что он посмотрел на меня очень внимательно и с интересом. Потом распахнул дверь и пропустил меня вперед. Мы вышли в монтировочный зал.
— Вы должны заранее извинить меня за этот разговор, — сказал я, — я приехал по просьбе вашей жены.
Мы стояли возле трехколесного велосипеда с тощей конской головой вместо руля, и, продолжая говорить, я понял, что это голова Росинанта. С ухватом в одной руке и противнем в другой советский Дон-Кихот представился мне верхом на этом велосипеде.
Я вдруг рассердился на него.
— Поверьте, что я не стал бы вмешиваться в ваши семейные дела, они меня отнюдь не занимают. И я не затеял бы этого разговора, если бы ваша жена и ваш друг…
Он слушал меня — равнодушно? с волнением? Ничего нельзя было прочесть на неподвижном, ясном лице. Потом он ответил с трудом:
— Ладно, оставим это.
Визель вырос за его свиной, костлявый, с грозным лошадиным лицом.
Он появился вовремя. Я решительно не знал, что мне делать с этим странным ответом.
Мы постояли несколько мгновений молча.
— До свиданья, — сказал я наконец.
Архимедов протянул мне твердую руку. Я ушел…
8
На верхней галерее, закрытой щитами, Визель догнал меня, заблудившегося среди фанерных перегородок, разделявших театр на куски разноцветных пространств.
— Я провожу вас.
Мы спустились вниз, и он остановился в раздевальне, засунув руки в карманы штанов. Пиджак распахнулся. На левом лацкане был приколот контур лошади, опирающейся передними ногами на три сплетенные буквы. Я вгляделся: у лошади была кудрявая грива, хвост завивался. Она была горбатая, с торжественными глазами.
— Что это?
— Гуингнгм.
Я смутно припомнил, что этим именем Свифт называл мудрых лошадей, идеал злопамятного англичанина в чучельном халате цареубийцы.
— Это что же, профсоюз гуингнгмов? — спросил я. — Если вспомнить некоторые обычаи, которые Свифт приписывал своим лошадям, навряд ли этот профсоюз пользуется равноправием. Ведь это профсоюзный значок, не так ли?
Визель рассмеялся.
— Это государственный герб, — высоким мальчишеским голосом сказал он.
— Вы хотите сказать, что живете в стране, придуманной Свифтом?
Взметнувшись на лестницу, которая вела к открытой двери с силуэтом женщины, склонившейся над письменным столом, Визель поднял вверх узкую руку.
— Свифт растерялся бы в моей стране, — пылко сказал он, — в ней свои законы времени и пространства! Как в империи Карла Великого, в ней никогда не заходит солнце.
Он взглянул на меня со всем презрением, на которое был способен рыжий. Я понял наконец, на что он похож — на штатив…
На углу Симеоновской и Литейного я сел в трамвай.
Я уже знал, что вовсе не гуингнгм был прицеплен к лацкану его пиджака, а Конек-Горбунок, который был знаком ТЮЗа. Конек-Горбунок был нарисован и над кассой, и над подъездом, и на синенькой книжке о ТЮЗе, которая (вспомнил я) как-то попалась мне на глаза в книжном магазине. Так, значит, вот что это была за страна, в которой никогда не заходит солнце! Это театр. Ну, что ж, рыжий прав…
Трамвай был полон. Я ехал, машинально переставляя буквы в названиях пьес и кинокартин. Потом поднял го-лову вверх: качающиеся кожаные петли и узкие зеленые стекла, открывающиеся только летом, снова вернули мне мысль: «И тогда, становясь детьми, взрослые вступают в круг бескорыстия и благородства, и притворство просто спадает с них, как кожа с змеи, меняющей кожу».
Встреча четвертая.
Расчет на романтику
1
Если нажать пальцем на яблоко глаза, раздвоится все, что он видит перед собой, и колеблющийся двойник отойдет вниз, напоминая детство, когда сомнение в неоспоримой реальности мира уводило мысль в геометрическую сущность вещей.
Нажмите — и рисунки Филонова, на которых вы видите лица, пересеченные плоскостью, и одна часть темнее и меньше другой, а глаз с высоко взлетевшей бровью смотрит куда-то в угол, откуда его изгнала тушь, станут ясны для вас.
Таким наутро представился мне вечер в ТЮЗе. Каждое слово и движение как бы прятались за собственный двойник, который я видел сдвинутым зрением, сдвинутым еще неизвестными мне самому страницами этой книги.