Небольшой отель-пансионат в Ментоне, где в феврале 1938 года поселился Эдгар Шиллер, в эту пору почти пустовал. Со стороны входа в виллу маленький садик, где из сухого гравия торчали зеленые кусты лавра и прямо в песке стояли два мандариновых деревца с недозрелыми плодами изумрудного цвета. За виллой тянулся поднимающийся в гору сад, какой-то суховатый и пока еще почти не цветущий. Только войдя в свою комнату, Эдгар заметил, что перед его окном растет большой куст мимозы, весь покрытый желтым пухом: аромат цветов лился в открытое окно. Комната, помещавшаяся на третьем этаже, выходила на небольшой балкон, и из окон вдали виднелось море, в тот день необычайно голубое. Было около полудня, комната — большая даже по французским понятиям — была залита светом, и стены ее желтели обоями, на которых довольно утомительно перемежались белые мушки и ягоды лавра. Эдгар отбросил оттягивающий ему руку плед и с некоторым беспокойством, вернее, с недоверием, взглянул на кровать. Кровать эта, широкая, «французская», стояла посреди комнаты, раскинувшись как-то бесстыдно и вызывающе. Эдгар даже не сознавал, почему его заинтересовало это сооружение — не то любовное ложе, не то катафалк. Он нечаянно положил на нее шляпу, но, сняв пальто и с трудом повесив его на вешалку, быстро спохватился и убрал шляпу с постели: в Италии существует примета, которой он верил больше, чем любой другой, что положенная на постель шляпа — к несчастью. От резкого движения, которое он сделал, схватив шляпу, на спине вдруг выступила испарина. Эдгар почувствовал страшную усталость. Ночь, проведенная в вагоне между Парижем и Ментоной, казалось, выжала его до последнего. Он присел на маленькую козетку подле окна, потом вытянулся на ней. В ушах все еще стоял шум поезда, к нему примешивался еще какой-то — шум пульсирующей крови. Закрыв глаза, он снова увидел бегущие вдоль Роны пейзажи Прованса. Как хорошо! Ничто особенно не беспокоило его, только этот шум, легкий, точно увлекающий куда-то, баюкающий в лодке. Шум этот напоминал морские волны и — немного — скрипичное тремоло в концерте Шопена. Не хотелось открывать глаза, чтобы не видеть бесконечно повторяющегося узора из мушек и ягодок. С минуту он вслушивался в это шуршащее скольжение и был счастлив оттого, что можно не думать об
Но тут же он открыл глаза, увидел в открытое окно голубую полоску моря и болезненно ощутил свое одиночество. Горло не болело, но когда он кашлянул и хотел проглотить слюну, то почувствовал пугающую твердость гортани. Все время он чувствовал эту гортань: что-то в ней торчало — что-то, чего никогда не было раньше.
На вокзале в Париже его провожали, в Ментоне же не встретил никто. Он достал листок с адресом доктора и прочитал: «От 4 до 6». Времени было еще много. Он позвонил. Появился молодой, лет семнадцати, паренек, толстенький, черноглазый. Эдгар попросил, чтобы тот подал ему завтрак наверх. Часы на искусственном камине в углу комнаты указывали половину первого. Солнце светило ярко, хоть и не грело, благоухала мимоза — с запахом ее трудно было свыкнуться. В воздухе ощущался тот неприятный, прозрачный «внутренний» холодок весны, который так свойствен южной Европе. И он был такой же суховатый, как деревца, растущие прямо из гравия.
«Тяжело здесь будет», — подумал Эдгар, роясь в несессере. Открыв флакон с серебряной крышкой, он налил на ладонь одеколона. Обтер нос, потом уши. Крепкий запах заглушил мимозу. Но вот одеколон улетучился, а мимоза осталась. Горький, траурный аромат.
Подали завтрак, скупой и бесцветный: немного вина в графинчике, какая-то белая рыба, серый кусочек мяса с невкусным горошком. Эдгар попробовал съесть это, но только размазывал еду по тарелке, время от времени задумчиво поднося кусок ко рту. И все смотрел в окно на полоску моря: вдруг вспомнилась Одесса. Еда проходила с трудом, мешала отвердевшая гортань, сухость и онемелость, которые он чувствовал в горле. С рыбой он еще кое-как справился, но мяса просто не смог проглотить, так и выплюнул разжеванный кусочек. Подавился горошинкой, да так, что даже подумал: вот и конец. Отложив вилку, он прилег на диванчик. По всему телу обильно выступил пот. Тогда Эдгар решил вызвать доктора к себе. Он попросил все того же паренька позвонить доктору, пояснив, что самому ему трудно говорить. Впрочем, гарсон и сам это сообразил, так как едва смог понять, что именно Эдгар ему объясняет, и то и дело повторял:
— Pardon, monsieur? Comment, monsieur? [26]
Эдгара это даже немного разозлило. Гарсон позвонил доктору, поговорил с ним и наконец ушел. И, хотя присутствие его докучало, как только он ушел, Эдгар почувствовал себя совсем одиноким, еще более одиноким, чем раньше.