Плахоття пытался спорить, возражать, хотя необычное настроение редактора охлаждало его пыл. Нет, он не согласен! Что может быть выше, грандиознее сегодняшнего дня? Железные шаги пятилетки — что может с этим сравниться. Переворот в самой толще народа — в жизни стомиллионного крестьянства. Жизнь бурлит, клокочет, ведет ее воля и разум сознательного авангарда. Когда-то одиночки вспыхивали и гасли, бессильные зажечь массу. Сегодня миллион борцов торит дорогу. Кто имеет право судить этот день? Те, что придут потом? Им будет легче. Им достанется все, что теперь добывается кровью.
— Нет, я не согласен, — хмуро отрезал Плахоття.
— А никто и не спросит нашего согласия! — засмеялся Крушина. — Никто! Закон истории. Эта мудрая старушка все расставит по своим местам. В этом вся суть. — Он подошел к столу и поглядел на календарь. — О-о, чуть не забыл… Надо бежать. Отправляй фельетон в типографию, а я пошел. Обещал выступить на совещании женделегаток. А там, брат, тысяча вопросов. И каких! На каждый надо ответить без обиняков. А завтра — комсомолия ждет. Учителя. И статью для «Вистей» надо кончить…
Крушина сунул в карман блокнот, натянул кепку и направился к двери. На него уже нахлынули десятки обычных дневных забот.
Выглянув из комнаты, Дробот увидел, как вскочила со своего стула Наталка и замерла белее стены, к которой прислонилась.
Он вышел в коридор. У входной двери стоял высокий парень в длинном выцветшем пиджаке, в порыжелых сапогах. В одной руке он держал узелок, другой приглаживал растрепанные русые волосы. Его завороженный взгляд был прикован к Наталке.
Она посмотрела на Дробота растерянно, смущенно, и он осторожно отступил в комнату.
Наталка оглянулась, подбежала к двери и выдохнула горячим шепотом:
— Чего ты пришел, Василь? Тут редакция. Тут авторы пишут…
Василь оглядел закрытые двери комнат. Рука его вяло опустилась.
— К тебе пришел, Наталка. — С небритого пожелтевшего лица на нее смотрели умоляющие глаза.
— Идем! — чуть коснулась его плеча Наталка. — Там поговорим.
Они вышли из редакции. На улице Наталка облегченно вздохнула. Но тут же холодная тоска потопила это минутное облегчение, и она, уставившись в землю, молчала.
— Наталка! Не могу жить без тебя…
— Зачем об этом говорить?
— Уедем вместе. На Донбасс… Куда хочешь!
— Никуда я не поеду.
Василь смотрел на ее склоненную голову, на темную родинку под ухом, которую он целовал еще недавно… У него перехватило дыхание.
— Наталка…
Она покачала головой.
— Нет.
— Я буду работать в шахте! Где хочешь. Я… Лишь бы тебе было хорошо.
Кусал губы. Лихорадочно искал слова, которые растопили бы ее ледяное «нет».
— Нам не будет хорошо. Все сгорело.
— Я люблю тебя, Наталка.
— Любишь?..
Будто не Наталкины, такие знакомые, глаза увидел сейчас. Эти — огромные — смотрели на него отчужденно и горько.
— Любишь?.. А кто дозволял своему отцу помыкать мною? Сперва служила наймичкой у него, а пошла за тебя, стала втрое наймичкой. Вспомни, что ты говорил, когда мы женились? «Уйдем в широкий свет… Не надо нам ничего отцова…» А что потом? Что было потом?.. Я с утра до ночи работала тяжко. За хвостами света не видела. А все село мне глаза колет: «Куркулиха!» Голая, босая, а все одно: куркулиха!.. А ты?.. Вспомни!
Разве ему надо напоминать? Вчерашний день острой занозой впился в грудь и с каждым вздохом напоминал о себе. Надо было уйти в широкий свет. Надо было в Ковалевскую коммуну податься. Надо было… Презрение к самому себе и запоздалое раскаяние мучили его.
Чужие глаза смотрели на него. Он склонил голову; под ногами — выбитый кирпичный тротуар, потрескавшаяся городская земля. А там — сады цветут.
— Отойдем подальше, — сказала Наталка, бросив взгляд на двери редакции.
Василь обежал глазами окна здания. Там сидят какие-то таинственные авторы и пишут газету. Пишут суровые, беспощадные слова, которые ему больно и страшно читать. Слова эти преследуют, догоняют, гремят над его головой. Сотни раз на каждой странице они сплетаются в ненавистную цепочку: «Куркуль, куркульство…» Все это о нем.
Но жесточе, чем он сам казнил себя, никто не мог его казнить.
«Кто ты? Тряпка. Слепой щенок. Ничтожество…»
Все, что было, гвоздем засело в мозгу. Разве надо ему напоминать тот холодный осенний день, когда пришла босая Палажка; невозможно было смотреть на ее черные потрескавшиеся ноги. Василев отец вышел на крыльцо, стоял перед ней, как гора, — краснолицый, кряжистый, в расстегнутой чумарке, — и брезгливо кривил губы: «Ну, чего тебе?» Низенькая, худощавая Палажка пронзительно-крикливым голосом перечисляла все, что делала от пасхи до покрова, и требовала обещанные чёботы. А с крыльца доносилось густое, непреклонное: «Я тебе заплатил. Какие чёботы?..» И снова к самому небу подымался уже со слезой Палажкин вопль: «Чёботы!..»
А они сидели в хате и ели — Василь, его мать и Наталка. Жгучий стыд душил его. И недожеванный кусок, который застрял у него в горле, душил его. С таким застылым лицом, как сейчас, прислушивалась Наталка. Лишь мать Василя ничего не видела и не слышала. Чавкая, с деревянной тупостью жевала яичницу с салом. Жевала и чавкала.