«Свои и чужие»
(1928) – фильм о жизни студенчества в годы НЭПа, о том, как в его угаре идейно слабые и морально неустойчивые теряют себя и становятся «чужими». Основой сценария была популярная пьеса В. Киршона «Константин Терёхин». Перед выпуском на экран основательно порезали сцены с «чужими» – уж очень заразительно они «разлагались»: бега, рестораны, цыгане у «Яра» (пела сама юная Ляля Чёрная, сводившая Москву с ума), красавица Розенель-Луначарская в роли коварной соблазнительницы Ирины. У фильма было несколько названий: коммерческие и таинственные – «Бархатная лапка», «Именины Брамапутры» – и идеологические – «Отрыв», «Свои и чужие». Это для того чтобы заинтригованный зритель пошёл в кинотеатр и вышел по окончании фильма, «не угорев» от картин «шикарной жизни», так сказать «своим». Брамапутра – экзотическое имя роскошной, как сама хозяйка, персидской кошки, которой справляли именины, и мужчины целовали ей лапку. Дорогая, родовитая кошка относится к атрибутам мещанского быта «людей со средствами», хотя безродные Мурки и Васьки всегда сопровождали человека, даже весьма небогатого. Тётушка жены нэпмана Ирины не случайно служит в Институте красоты, превращенном в дом свиданий. Так и красота, в 20-е годы, взятая под подозрение как буржуазный феномен, поставлена на своё место. При этом кинематограф откровенно зарабатывал на красавицах – Малиновской, Солнцевой, Жизневой, Розенель – отдавая им роли отрицательных персонажей – женщин из прошлого, а то и фантастического мира. Наталия Розенель, шикарная, красивая и бездарная, принадлежала к новой знати как жена наркома. В серебряном парике, роскошном туалете, настоящих украшениях, с Брамапутрой на коленях, под балдахином Ирина выглядела принцессой из «Индийской гробницы». Как приговор звучала реплика беспризорника, вопрос, обращенный к Ирине: «Тётя, вы кто? Растратчики? Я же говорил, что растратчики!» В 1928 году нэпман мог быть только преступником, а все в его окружении – только «чужими».Фильм «Митя»
– комедия по материалу бытовая, но интонация лирическая, своеобразная русская чаплиниада, поставленная по сценарию Николая Эрдмана, уже знаменитого автора «Мандата». Он одним из первых обратился к тому, что составляло повседневность миллионов,– насильственной утрате личного бытового пространства и вынужденному проживанию с чужими и даже чуждыми людьми каждый день и всю жизнь. Коммунальный уклад был и страшен, и смешон одновременно, давал материал и драме, и комедии, а лучше всего трагикомедии. Не случайно Охлопков, давая интервью прямо на съемочной площадке, сообщил, что снимает трагедию. Кстати, Эрдман писал главную роль сценария на Михаила Жарова. Мейерхольд, уже готовый снимать «Митю», увидел в ней самого Николая Эрдмана, а Охлопкову предназначал роль Неизвестного с кошечкой. При подобном раскладе Жарову не хватило бы тонкости и ранимости, немцу Эрдману – русскости, а Мейерхольд сделал бы ещё одну экранную версию «Мандата», исполненную жёлчи и ненависти к провинции и её обитателям. Если в царской России Мейерхольд ненавидел этот мир как внеэстетическую категорию, враждебную творчеству, то теперь – как категорию социальную, враждебную революции. В спектакле «Мандат» он убивал этот мир смехом, вспыхивающим в зале более трёхсот раз, а в постановке по пьесе Эрдмана «Самоубийца», не выпущенной в виде спектакля, вёл его к самоистреблению. В этой своеобразной эрдмановской трилогии «Митя» оказался как раз посредине, писался одновременного с «Самоубийцей», и, как явствует из одного письма драматурга, сценарий «мешал» писать пьесу. А, может быть, просто сбивал с её жёсткого гротесково-сатирического настроя, так отличавшегося от комедийно-элегического, присущего сценарию.Митя – персонаж чеховский, точно названный «Симеоновым-Пищеком 20-х годов». Техник телефонной станции маленького заштатного городка, он действительно «двадцать два несчастья». А разве нет? Комнату, где по случаю свадьбы был накрыт стол, запер на ключ, положил его в карман брюк, которые тут же отдал приятелю. Помог на улице умирающей роженице и остался с младенцем на руках и под подозрением, что он – его отец. Отзывчивый, милосердный, отдаст последнюю рубашку, точнее, последние штаны. Посадит нищего калеку за стол. Услышав крик, придёт на помощь незнакомому. Просящему даст милостыню. О чужом младенце будет заботиться как о собственном. Есть в нём простодушие и наивность ребёнка. Смешно и трогательно торчат руки и ноги из костюмчика не по росту. Смущённая улыбка то и дело появляется на лице. Не случайно лучше всех Митю понимают дети и партнёрствуют с ним как со своим. Присутствие детей очеловечивает существование городка, пытающегося жить так, как будто никакой революции и не было,– венчающего, торгующего, танцующего, сплетничающего, хоронящего.