Вскоре к фигуре молодого мастера обратился не менее авторитетный обозреватель, и его оценка литературного творчества режиссера не слишком разошлась с оценками кинокритика: «Рене Клер пользуется большой известностью в кинематографических кругах. Остроумный, изобретательный режиссер, <…> специалист экрана – импровизатор, фантазер и предприниматель. И вот он выступает перед нами в новой роли – романиста. Книга “Аддамс”[498]
, посвященная Чарли Чаплину, задумана как грандиозный сценарий. Материал ее не слова, а движения. Вы читаете нотную тетрадь; кружки, палочки и крючки – сами по себе не литература: нужно уметь расшифровать знаки – перевести их на язык движущихся форм. Странный и сомнительный жанр, обращенный не к душе читателя, а к его внешним чувствам. Художественная выразительность ее всецело зависит от силы нашего зрительного воображения. Если для воспринимающего слова не превратятся в фигурки и не запрыгают на “мысленном полотне”, от “Аддамса” останется груда пыльного хлама? Но когда кинематографические сценарии могут быть литературой? Не тогда ли, когда их внутренняя словесная напряженность и законченность делают их самодовлеющими, т. е. не нуждающимися в помощи режиссера, монтера и артистов? Когда в слове воплощены ужеСтоль же строги были эмигрантские критики и к другим киноэкспериментаторам. Картина «Падение дома Эшеров», например, произвела на русского зрителя удручающее впечатление: «Известно, что Жан Эпштейн справедливо считает монтаж осью кинотворчества и что все его усилия направлены к замене “литературного” монтажа чисто “зрительным”. Тогда как режиссеры старшего поколения все еще строят фильмы по образцу романов или театральных пьес, г. Эпштейн стремится – или стремился – до сих пор к чисто оптическому ритму. Его “Зеркало” произвело очень сильное впечатление на всех молодых кинематографистов; для многих оно было откровением, большим даже, чем гриффитовские “крупные” первые планы <…>. К сожалению, в новой своей фильме г. Эпштейн вернулся к самому шаблонному и постному монтажу. Ясно вполне, что он просто излагал события в том порядке, в каком они изложены у По. Не чувствуется вокруг фильмы и атмосферы тайны, мистики. В преломлении эпштейновской фильмы По выглядит добросовестным писателем-реалистом. Последствия такого подхода к гениальному американскому “ясновидящему” не могли не быть печальны: публика жаловалась на натянутость и неправдоподобность сюжета, поданного в виде “бытовой драмы”. Актеры играют неважно»[500]
.Если участие соотечественников в авангардных постановках еще вызывало какой-то интерес эмигрантских репортеров[501]
, то иностранные эксперименты казались им чужими и непонятными: «Фильм без действия, без сценария в общепринятом смысле. Нет надписей, нет традиционного поцелуя, ни одной кинозвезды. Длинной, непрерывной лентой тянется современный город, его “личная” жизнь от зари до зари. Немецкий режиссер Вальтер Руттманн[502] задумал дать городскую “симфонию”[503], в которой бы выявились: стройное пение могущественного ритма труда, гордый гимн удовольствия, раздирающий крик нищеты, стоны улицы. И показал, как “живет и работает” германская столица. Фабрики, заводы, чудовищные машины, рабочие, трамваи, автобусы, железные дороги, магазины, рестораны, театры, толпа, улицы. Тянется это долго, а продолжать можно было бы до бесконечности. Особой выдумки в этой “постановке” режиссер не обнаружил. Облюбовал он уличное движение, регулируемое полицией, и показал его наиболее полно, во всех видах и родах. Берлинцы могут говорить о памятнике нерукотворном своего родного города. Фильм увековечил Берлин, хотя режиссер имел в виду общие черты современного крупного города. Для настроения “симфонии” была написана специальная музыка композитором Э. Майзелем[504]. Эта музыка больше говорила о какофонии города, чем о его “симфонии”. Картина представит интерес для убежденного горожанина, влюбленного и гордого достижениями машинной техники. У сельского жителя он вызовет изумление»[505].