Кафе-молочная. Народу битком, заразительное оживление, слитный гул голосов, свет ламп и снова, как в пятницу, эйфорическое ощущение, будто плывешь по воздуху. Почти нереальное состояние: рядом с Евой, на табурете, в божественной анонимности, участник игры, рискованной и — если смотреть трезво — полной противоречий, которые начинают медленно проникать в сознание, пока эйфория не сменится другим неприятным чувством. Несколько глотков крепкого кофе, и отъявленный рационалист спасается бегством — к пульту своей жизни, отстукивает передачу управления и перебрасывает себя таким образом в мир реальных фактов. Ибо его превосходство может проявиться лишь там.
Ева зашла в тупик. Сейчас уже не имеет смысла спрашивать, отец ее выгнал или она сама, по собственному почину уложила чемодан. Как и не имеет смысла устраивать ей головомойку: упреками здесь ничего не добьешься. Они только погасят смешанное из радости и упрямства ожидание на ее лице. У Евы теперь никого нет, кроме Киппенберга. Если он нанесет ей удар в спину, она может считать себя проданной и преданной. Но, нет, разочарования не будет, Киппенберг не покинет ее в трудную минуту, он сделает для нее все, что сможет. Вот он уже и спрашивает:
— Чем я могу вам помочь?
Ей не нужна помощь, ей просто нужен человек, который ее понимает, в которого она верит. Но ведь такой человек нужен каждому.
— А где вы будете жить? — спрашивает Киппенберг.
— Что-нибудь найду, — отвечает Ева, не глядя на него.
Он не отступает:
— А на что вы будете жить?
Завод платит ей в месяц восемьдесят марок, а порой подбрасывает кое-что из премиального фонда, потому что она и еще несколько ребят выполняют для завода технические чертежи, чертить она всегда любила. Еще у нее есть сберкнижка. И наконец, отец обязан ее содержать, пока она не начнет работать после школы.
— Вы это серьезно решили? — спрашивает Киппенберг. — Вы действительно не желаете поступать в университет?
— Не сейчас и не так, — отвечает она. — Может быть, потом.
— А куда бы вы хотели поехать?
Все равно куда, только по возможности не в Галле-Нейштадт и не в Шведт. Она предпочла бы какой-нибудь медвежий угол. Она спрашивает:
— Может, вы кого-нибудь знаете? Может, вы поспрашиваете завтра, не нужна ли кому-нибудь работница на химзавод?
— Трудно сказать, — отвечает Киппенберг, — возможно. Не знаю. Надо подумать.
— Условий я никаких не ставлю. Зарплата меня не интересует, койка в общежитии меня устраивает.
— Наивно звучит, — говорит Киппенберг, — утопией попахивает.
Тут она строптиво вскидывает голову.
— Ну и пусть утопией! Зато я больше не буду пешкой, которую двигает по своему усмотрению мой папенька. Утопия?! — страстно выкрикивает она. — А что тогда для меня реальность? Родительский дом, который я себе не выбирала? Я хочу получить от жизни больше, чем эта «реальность», которая как рок нависла надо мной. Я не могу, я не хочу жить без надежды. В жизни должно когда-нибудь произойти нечто безумное, нереальное, неповторимое! — И завершает умиротворенно: — В конце концов, мы ведь можем об этом помечтать.
Она сказала
Земную жизнь пройдя до половины, очутиться там, где был в начале. Разрушенный бомбами химзавод. Примитивной трамбовкой он, Киппенберг, набивает бетон в фундамент. Солнце жжет его голую спину, пот щиплет глаза. Он молод, он годится для любого поручения, будь это даже что-нибудь совершенно безумное, что-нибудь из ряда вон выходящее. Какой бы призыв ни раздался, Киппенберг ему последует. Теперь он спрашивает себя: а какое нам тогда дали поручение? Какую цель назвали и какой дорогой мы после этого пошли?
Он отгоняет видения прошлого, он возвращается в настоящее и говорит Еве:
— Все это романтика. А жизнь не романтична. Она сурова и подчас жестока. Вы избалованы, вы росли единственным ребенком в семье, вам будет очень тяжело и очень неудобно.
Молчание. Потом Ева:
— И не надо, чтоб было удобно. Пусть будет больно. Пусть кажется, что ничего не выйдет. Но зато уж если выйдет, значит, ты одолел и себя самого. Тогда, и только тогда, ты из послушной игрушки в чужих руках станешь человеком.