Ладно, подумал я. Спихнем для начала разговор с Ланквицем. Правда, я не хотел биться головой о стену, но мне уже не девятнадцать, да и в свои девятнадцать я мало походил на некую девятнадцатилетнюю девушку. Я не собирался следовать мятежным примерам, напротив, я хотел доказать целому свету, и прежде всего самому себе, что можно достичь цели, не утрачивая чувства меры и следуя заповедям здравого разума. Я запер скоросшиватель в сейф и перешел в старое здание, где застал шефа в лаборатории.
Ланквиц работал. С незапамятных времен он от начала и до конца выполнял свои лабораторные работы собственноручно — такая у него была особенность. Он не только, кряхтя и пыхтя, подготавливал для себя приборы, он даже сам обжимал каждую пробку и сам затачивал каждое сверло. Его можно было застать за любым занятием: он взвешивал, экстрагировал, встряхивал, взбалтывал растворы, фильтровал, перегонял, титровал. Он мог полчаса, а то и час простоять в своем белом халате у лабораторного стола, скрестив руки на груди и наблюдая за игрой пузырьков в колбе либо молча, либо в приглушенной беседе с самим собой и всякий раз погруженный в глубокие размышления. Он не признавал никаких лаборанток и никаких ассистенток. Единственным человеком, чье присутствие, по его же словам, он соглашался терпеть, была Шарлотта, ибо Шарлотта представляла собой как бы часть его самого. Но Шарлотта уехала в Москву. Ланквиц стоял около тяги один и даже не заметил, что в лабораторию вошел его зять.
Я задержался в дверях, я видел, как Ланквиц декантировал какую-то желтую жидкость с ловкостью, которая дается лишь многолетней практикой, видел, как он водружает колбу на бунзеновскую горелку, регулирует огонь и замирает перед тягой, скрестив на груди руки. Далее я услышал, как старик, завороженный яркой окраской раствора, бормочет себе под нос: «Хорошая желтизна, красивая, светящаяся, естественная, цветочная. Коровяк, он же Verbascum. Либо Arnica. Нет, скорей Calendula officinalis, ноготки бархатцы повой». Последние названия ему не понравились, и, неодобрительно покачав головой, он заверил: «Хризантема, Flores Calendulae». Достал блокнот, что-то записал и снова отдался созерцанию пузырьков в кипящем желтом растворе.
То было погружение в некий замкнутый мир: раствор, цвет, подбор цветочных названий, лекарственное растение — все подвергалось исследованию, чтобы выяснить, не остались ли здесь незамеченными целебные вещества. За этим следует перелистывание справочников, перечитывание литературы, посылка курьера в библиотеку. Это был рабочий стиль человека, обязанного своими весьма значительными успехами высокоспециальному знанию предмета и незаурядному искусству экспериментатора, а вдобавок чутью, которое даже сам он считал почти сверхъестественным; человека с беспредельной выдержкой ожидающего в замкнутом мирке своей лаборатории мгновенных озарений, увенчанных фразой «Ага, вот оно!», — фразой, которую сам он окрестил «прафеноменом исследовательского духа». Наблюдение плюс опыт плюс интуиция — таков был девиз Ланквица. Под таким девизом вполне можно бы подписаться, не сделайся он мало-помалу в глазах Ланквица категорическим императивом научных изысканий.
Ведь и мы у себя в новом здании только и живы что опытом да наблюдением, как, собственно, и вся наука. И мы умеем ценить случайности творческого характера, только оцениваем их по-другому; мы стараемся решить проблему, подчинить поле исследования вероятности результата и одновременно все точней очерчивать с помощью ЭВМ пространство измерения, чтобы тем верней уловить рано или поздно счастливый случай. В старом здании были невысокого мнения о наших методах, как и мы в новом — об абстрактных апробациях Кортнера, другими словами, о не ставящей никаких конкретных целей проверке все новых и новых субстанций в надежде на возможное обнаружение желаемой биологической активности.
Поэтому мы неизбежно с самого начала и все жестче, сталкивались лбами, ибо, если мы и принимали что-то на веру у шефа, из этого вовсе не следовало, что подобное снисхождение будет оказано и его заму. Шеф мог, к примеру, возносить хвалы случаю, благодаря которому в одной лондонской клинике заплесневели целые колонии бактерий и который, произведя глубокое впечатление на Флеминга, впоследствии Нобелевского лауреата, открыл ему глаза на то, что уже до него видел Пастер, и не только Пастер, но чего ранее никто до конца не осознал; словом, в дополнение к случаю требовался еще и творческий подход, наличие которого Ланквиц неоднократно доказывал своими делами. Но вот если Кортнер без всякой заданной концепции, просто так, наудачу, подвергал апробации все новые и новые классы веществ и при этом ссылался на случай, когда благодаря тому, что кто-то перепутал две бутылки, был открыт ацетанилид и, следовательно, синтезирован до сих пор широко применяемый в медицине фенацетин, мы вправе были задаться вопросом: где здесь элемент творчества?