– А чо, Эбнер не против. Квартира у него, – Ганс покачался на матрасе. – В городе. С этим, с евонным… – пнул кулаком подушку.
Он шел по коридору, чувствуя за спиной свою справедливую страну. «Конечно, у нас… всякие проблемы. Но за учебу и правда не платим. А распределение? Отработал три года – и свободен».
Сосед, к которому его подселили, спал. «Хороший парень, из нашей Москвы, – вчера вечером успели познакомиться. – Хороший-то хороший… А вдруг в чемодан полезет? И пусть, там же ничего
Стараясь действовать бесшумно, разделся и лег. Но сон не шел. Маялся, вспоминая то Юльгизу, то Ганса. То этого, Эбнера: узкий лоб, тяжелые надбровные дуги, губной бугор – перебирал характерные приметы, придающие вульгарному парню разительное сходство с человекообразной обезьяной. Собственно, так и представлял себе среднестатистического черного. «Да к тому же и дурак. Элементарный доклад, и тот написать не может…»
Эбнер наконец скрылся. Но тревога осталась. Терзала, прикидываясь мыслью о заработке, который свалился на него нежданно-негаданно: не дай бог, узнают.
«Да что такого-то! Эти, – он вспомнил зятя-комсомольца, – всегда привозят. Люстры, костюмы, одеяла… Верке обязательно туфли, косметику всякую, сапоги…» От Вериных щедрот перепадало и Любе, но так, по мелочи. Принимала, а куда денешься, но он-то видел – с каким опрокинутым лицом. За глаза обзывала буржуями. Когда Вера, небрежно косясь в сторону, хвасталась будущей шубой (комсомолец твердо обещал, если провернет одно выгодное дельце), Люба переводила разговор на что-нибудь «более интересное»: новый фильм, Вера «конечно же, не удосужилась», или книгу, которую как раз сейчас читают «все нормальные люди».
Вообразил эту упоительную картину: вот он возвращается, распахивает чемодан, Люба подходит, смотрит, а там…
«Геннадий Лукич хороший, он поймет, – сел и спустил ноги. – Мама, Люба, я же для них…» Наплывало горячей волной.
Он ткнулся лбом в согнутые колени. «Главное –
Московский парень вскинулся со сна, но снова затих.
«И тогда… – сердце раскачивалось в груди, как язык тяжелого, еще немого колокола: бух! – ударом под ребра, и снова: бух! бух! – а вслед – подголоском, маленьким зазвонным колокольчиком: блям! блям! блям! – не то плача, не то смеясь, не то переняв образ мыслей проклятых захребетников, для которых главное – деньги. – Стану свободным. Независимым от Геннадия Лукича…»
Утром, на свежую голову, ночные терзания показались сонным мороком. «Да какой бунт! Так. Утопия», – стоя под душем, он посмеивался сам над собой, но потом, когда надевал чистую рубашку, чувствовал нытье под ребрами: будто спал не на матрасе, а на чем-то жестком – вроде деревянных нар. А все Ганс со своими дурацкими идеями: чуть не ввел в грех.
В маленьком зале, отведенном под восточную секцию, не было ни единого слушателя – кроме техника, который возился с микрофоном: «Проверка. Проверка. Айн-цвай. Айн-цвай-драй». Даже ведущий, по-местному модератор – и тот явился минут за пять до начала и уселся за длинный, точно президиум, стол.
Скромно дожидаясь в первом ряду, он в который раз перечитывал табличку:
«А говорил, перспективное направление. У нас бы…» – на восточных конференциях его любимая восьмая аудитория набивалась под завязку.
Выждав положенные четверть часа академической вежливости (за это время добавились еще двое: парень в круглых очочках, на которого модератор не обратил внимания, и вчерашняя Юльгиза – ее профессор демонстративно поприветствовал, даже слегка привстал), Ланге объявил утреннее заседание открытым и, представив аудитории первого докладчика – Алексей Руско, Ленинградский государственный университет, СССР, – огласил тему:
Он вышел за кафедру и разложил листки:
– Мо-цзы, годы жизни около 475–395 до нашей эры, родился в царстве Лу в начале периода Чжаньго. С исторической точки зрения, этот период можно рассматривать как время крупных социальных перемен, когда общество переходило от рабовладельческого к феодальному строю…
Дверь осторожно приоткрылась. В аудиторию один за другим входили новые слушатели, в общей сложности шестеро. Последним, седьмым, – Ганс: подмигнул и выставил растопыренную ладошку. Жест, который он истолковал: прости и продолжай.
– Начиная с периода «Вёсны и осени», – кроша мелом, вывел на доске: