Эбнера в общежитии не было, но оказалось, Ганс договорился еще вчера. Машинка тяжелая, еле дотащили. Как раз вовремя – явился первый клиент. Реферат, страничек на шесть. Тема – на его усмотрение. Ганс требовал задаток. Он не вмешивался, пусть делает как знает. Клиент расплатился и ушел.
Побродил по комнате, собираясь с мыслями. Ганс противно хрустел суставами, будто пытал сам себя, выламывал пальцы.
– Ладно, поехали. Правовая система Древнего Китая. – «Для реферата возьму коротко, в общем. Если закажут курсовую, можно будет развить…» – Слушай, а за курсовую сколько заплатят?
И замер, услышав ответ.
– Не ссы, прокатит! Нам с тобой тока развернуться…
– Когда? – он пресек беспочвенные мечтания. – Я ведь скоро обратно – как говорится, ту-ту…
Вдобавок к талантам организатора Ганс отлично печатал. Без него ни за что бы не справился. На третий день все-таки предложил:
– Пятьдесят рус-марок – несправедливо. Давай пополам.
Но Ганс решительно отказался, отверг его щедрое предложение:
– Ты чо думашь, мы все тут – акулы чистогана?
«Хорошо ответил,
Впрочем, именно в отдельных. Многое и настораживало. Например, эта странная манера: при малейшей возможности Ганс, за язык его, что ли, тянут, норовил отвлечься от древности, перекинуть мостик в недавнее прошлое, во времена минувшей войны, будто в его душе текла река, великая и полноводная, но другая: «Если я – Хуанхэ, он – Янцзы».
– Я документы видел. Ваши. Ставка верховного командования планировала сдачу города. Прикидывали, чо вывозить. Боеприпасы, оборудование, станки… Дли-инные такие списки.
– Правильно, а ты чего хотел, чтобы вашим досталось?
Про
Но Ганс не слушал, смотрел куда-то вдаль:
– Картины, скульптуры…
– Ну да, – он чувствовал гордость за страну, даже в смертный час не бросившую на произвол судьбы великую культуру, свою и чужую, эрмитажные шедевры, дело рук сияющих на весь мир старых мастеров. – Это немцы – варвары, грабили наши музеи. Скажешь, неправда?
– Грабили, – Ганс вынужден был признать. – Тока про людей, про леиньградцев – ни слова. Бросали на произвол судьбы.
– Ну, ты мне будешь рассказывать! – он фыркнул зло. – У нас блокадники – через одного. Мать говорила, эшелон за эшелоном. Уже в сорок третьем эвакуированные заводы вышли на довоенный уровень.
– При чем тут сорок третий? – Ганс сощурился. – План сдачи датирован сорок первым. Месяц не помню. Вроде, ноябрь.
– Не было этого. Не мог ты ничего видеть. Все документы эвакуировали.
– Хотели, да не успели. Еще и побросали по дороге, – чертов Ганс стоял на своем.
– Там же охрана. Вооруженная. Мне сестра говорила…
– Сестра! В архивах поройся.
– Да что мне ваши архивы! – Крикнул. И вспомнил беженцев, штурмовавших поезда.
Обочины, заваленные тюками и баулами, ящиками с посудой, чужими разобранными кроватями, рваными мешками. «Люба говорила, рассказывала… Или не Люба? – будто не с чужих слов, а сам, своими глазами: сквозь прорехи – как пух из подушек, вспоротых вражескими пулями, – вылетают треклятые документы, всякие, не только те, на которые ссылается Ганс. – Не верю я ему! Ни за что не поверю!» – но они, белые бланки пустых незаполненных похоронок, которые никто и никогда не получит, засыпали обочины…
«Нет, – он думал. – Сдаваться нельзя…» Снова доказывал, отстаивал свою правду, но Ганс, будто чуя его слабину, давил с удвоенным напором, пользуясь заведомым преимуществом своей специальности историка двадцатого века, по-здешнему новиста:
– Из Москвы драпали? Драпали. Я и число запомнил. 16 октября. Метро закрыто, милиционеры попрятались, мародеры с мешками шарятся, продуктовые лавки грабят. А радио молчит. Люди к вокзалам. Женщины, дети, старики. А поездов нет. Тока эмки с начальниками. Семьи свои похватали, чемоданы, тюки и – дёру! Мужики, кто поумней, Сталина проклинают.
– Ну уж проклинают! – он наконец вклинился. – Скажи еще – вслух.
– Этого не скажу, не знаю. Можа и про себя… А мусорки! Красными книжками набиты.
– Красные? Партбилеты, что ли?
– Да Ленин, Ленин. Собрания сочинений. Я фотографии видел, в спецхране. И вообще, всё давным-давно описано. Не веришь? Почитай! – Как разоблаченный шпион, которому нет нужды наводить тень на плетень, Ганс больше не допускал грамматических ошибок. Это и сбивало с толку: правильная сов-русская речь. Временами ему казалось, будто они – соотечественники: не тут, в чужом Петербурге, а там, в его родном Ленинграде.