Анонимку – оно бы неплохо. Но и глотки под нож подставлять им не хочется. Посудачат в табачных дымах и рукою махнут: ну их, выродков, к лешему! Коли клад он с собою увез, так и хер с ним, точнее с обоими. Нам чужого и даром не надобно…
Извечная песня, Людмилчо! У самих аж в подмышках свербит, но понеже опять потягушками коротки, лицемерят, бодрятся, кривляют комедию. Перепачкать его подмывает, хотя б меж собой сочинить его ниже себя, поквитаться за длинные трусости.
И вот тут, старшина, зарождается казусный слух – будто сляпан на скорую руку по ихним бесчестным потребностям. Откуда он вполз в Дюстабан, никому и неведомо. Но что вполз и не выполз с тех пор – вот тебе от меня доказательство: из клиентов корчмаря случился один лишь, кто был про него ни гу-гу, да и тот – говновозный Флорин из Асенок!
Что за слух? Про тюремный побег из Стамбула…
Драпанули из крепости, как и попали, втроем. В камере лаз подкопали и повалились бултыхом в канал. Оказалось, клоака, поплыли гуськом по дерьму. Как дыханьем от газов не померли, мне доныне об них удивительно. Поприжал на сей счет я Закария, но и тот заюлил в балабольство. Дескать, зависит от факторов: какова высота того стока да каков нечистотный в нем уровень. А еще, говорит, неизвестное нам расстояние, которым по жижам к свободе толкались.
– Но поелику знаем, что выбрались к воздухам двое, одного посчитаем утопшим в вульгарных условиях. Полагаю, был легкими слабже товарищей. Видать, подцепил в том остроге чахотку, чрез нее и не выдюжил.
У Тенчо на версию эту вырастают сей миг разночтения:
– А я вот от бати слыхал, что Кубрата под люком оставили. Был он из них долговяз и плечами поширше, потому двум другим помогать приспособился, а иначе достигнуть до люка им было б совсем без возможностей. Драгостин – тот на брата вскарабкался. Следом Вылко пополз акробатом. От колен в рост привстал, в люк уперся зашейком и выдавил. Как на твердости вылез, подсобил за собой Драгостину. А Кубрата поднять им турецкие ружья не сжалились: с вышек пальба застрочила. Некогда стало ребятам одежки в узлы составлять, чтоб его вынимать. Побросали на том выручение и голышом ну тикать! Так османы в отместку за ихний успех с двух сторон поджидали остальца стрельбой: токмо сунется к люку дышать, осыпают побежчика пулями. А пытается выйти назад – лаз гвоздящим свинцом поливают. Там и помер Кубратка, задохшись в соромных усталостях.
– Разделяю, – кивает Евтим. – Кабы все улизнули втроем, порешили бы братским содействием Вылко. С двумя бы он точно не справился: сам мозгляк, ну а те бугаи. Очень похоже, Кубрата в клоаке покинули, а потом грабежом пробавлялись до самой границы. Говорят, шли туда года два, обминаясь по старым навычкам лесами.
– Выходит, сидели в остроге ни много ни мало одиннадцать лет, – возбуждается Трындю Хрусанов.
– Двенадцать не хошь? – починяет ему арифметику Нешко. – Отнимай-ка с четырнадцати пару, числитель!
– Не многовато ль для ихних застенков? – тушуется в робость Григоров. – Слышал я, каждый день там за месяц идет, потому как отмерен износ организьмам суровый. Может, все-таки меньше в остроге корячились?
– Может, и меньше, – не спорит Евтим. – А может, и ровно. Смотря как их вера крепила. Вера – она чудесами прославлена. Оттого православной зовется болгарская истая вера.
– Ну не знаю, – сопит Филатей. – Чай, не в кельях монахи, а все на подбор душегубы, заклятые грешники.
– Дак а что им там было орудовать? Токмо верить и ждать, дожидаться и верить, – подперчил сыры-боры Оторва. – Когда ни туды, ни сюды, тут уж всяко в господнюю помощь уверуешь. Для сидельцев в турецкой тюряге других развлечениев нету. Не все же османам зады подставлять!
Поп Евтим поперхнулся винцом, на Оторву набычился и ажно с расстройства икнул. Потом чмокнул крест и, раздувшись ноздрями, баском покатился:
– Неудобный ты, Тенчо, беседчик. Вроде и начался с ноты правдивой, но богохульством ее в клевету уронил, баламутством испакостил. Словно тщился молитву читать, да с усердия воздух спохабил. И откуда в тебе, зрелом муже, дебоширят нестрои шкодливые? Ты бы вот что, когда балаганить умаешься, завернулся б в сочувственный храм, совестушку обмыл бы. Али в спесях своих побоишься, гумбол?
– Побоюсь, – ерепенится Тенчо. – Чую святость, Евтимий, в себе нераскрытую. А ну как под купол крылами махаться скобенится? Вспорхну к потолку, в паутинах подбожных навечной букашкой облипну. Кто ж меня к жинке назад сковырнет? Да никто! Сами к Йотке вприскочку в постели полезете. Посему несогласный я, отче. Уж больно к супруге ревнивый, оттого к небесам кое-как равнодушный и мечтами лежаче-земной. Коль бываю я вверх устремленный, так разве вздыманьями плоти дородной. К директивам всевышним иначе как пень я глухой.
Гаганят на это, балдеи, бесценное время транжирят. Пресекаю их вилкой по кружке и насаждаю уняться к регламенту:
– Ну-ка, братцы, шнуруйте веселья! Обнажайте посильные памяти, и поехали с Вылко к попятным границам.
Закарий Станишев сучит каблучками по полу: